— С Портновой его часто видели?
И сразу:
— А у вас о чем-нибудь с Портновой разговор был?
И со вздохом:
— Значит, не было разговора?
И:
— Никогда?
И сразу еще:
— А вы это смотрели?
И кинул на диван, ухитрившись, как в карточной игре или будто фокус показывает, веером, чтоб поэффектнее, десять на двадцать, фотографии на глянцевой бумаге, в разных ракурсах и с разными приближениями, и сказал в ухо:
— Вот! Не повесился — удавился. Удавиться проще, ничего громоздить не надо. Он это правильно поступил, если решил. На воле обычно вешаются, не осведомлены потому! А он знал. Откуда? А по судьбе. Подростком загремел за кражу. Не знали? А надо было бы! Товарищ ваш. А Портнова знала. Так что Ярополк прошел университеты — как там у классика? Вот я и говорю: там за год на всю жизнь обучат. А к нему ваши Макаренки иностранца поселили, ну, иностранец, конечно, наш товарищ — китайский, но все равно зря. Вот так: и самому не посчастливилось, а про другого не говорю… У них там законы в норме, и порядок, и вождь. Не согласны? Тогда пишите, что не согласны! Вы ведь всегда не согласны! Вы — несогласные…
— Псих! С ним осторожно! Чистый псих. — Староста предупредил, передал по цепочке, что сумасшедший.
— Да не сумасшедший я, не сумасшедший. — Следователь даже обрадовался. — А вот вы кто? Не задумывались? А я так скажу: с вами разбираться — вот с ума и сойдешь, все у вас шиворот-навыворот, все не по норме. Не имею права? Имею! Вы его загубили! А кто ж еще? Портнова? Не смешите! Она, конечно, переборщила, но она на службе. Деньги, которые он взял? Тьфу, эти деньги!.. Ну, запутался парень, ну, может, по привычке. А откуда вы взяли, что он фотоаппарат украл? А если сам Го Шеньли его и продал? Как вы его звали? Гоша? Вот он… Не подумали? Дома живете, а им на кормежку. Откуда у них деньги были на утку пекинскую, лучше мне скажите? Я это себе позволить не могу еженедельно, а они позволяли. Много вы о жизни знаете! Чего он, покойный, в ваше заведение полез? Такой талантливый был? Да не талантливый, сами знаете. Вот тут у меня его работы — за первый курс, за второй… Мели, Емеля, не разбираемся? А тут и разбираться нечего. Вот я для интересу профессора Ермолаева книжку взял, так у него, у вашего Ники, черт ногу сломит, даже познакомиться захотелось, но его супруга справочку принесла. Болен! Очень разорялась. Не смеете, орала, Нику вызывать. Ника ни при чем! Ника!.. А то, что Нике шестой десяток, это ничего. Тоже кукла! Вообще, история. Домой придешь — есть не хочется. Такой парень в прозекторской лежит. А что сбоил, бывает. Поправили — и дальше пошел. Да ему все пути у нас открыты были. Мог бы в какой-нибудь другой вуз поступить. Например, в Институт физкультуры. Самое место для него, и разряд был у покойного… У меня тут заключение анатома — там прямо и сказано: атлетического сложения, мускулатура отличная… Воды надо? Она тут у меня стухла давно. Никто не меняет. А я воду не пью. Чай беру у вахтерши… Вы лучше произведение свое заканчивайте и на стол ложьте. Все равно лучше всех староста написал! Так я продолжу: мускулатура отличная, цвет волос — русый…
На похороны Ярополка приехала его жена, провинциальная, стесняющаяся, в узкой юбке, немодно открывающей толстые коленки в тугих капроновых чулках. Над заплаканными глазками вились кудерики под Целиковскую, и эти заботливо уложенные, просахариненные кудерики — так тогда девушки поступали — растопились, развились от столичного грязного снега, повисли жалобными прядями, и чулки свои она забрызгала на пятках, эта жена, вдова, вдруг свалившаяся на наши души, и все не хотела уходить от снега, от ветра, распрямившего ей волосы, от черного дома с трубами, все не шла в автобус, в котором еще полчаса назад стоял гроб, обитый плиссированным штапелем, а теперь сидели все мы и терпеливо ждали, когда двое наших и Петр Степанович уговорят ее уйти от дома, где мы оставили тело Ярополка в синем чешском пиджаке.
По-моему, она все-таки не поехала с нами, а нас автобус довез до станции метро «Калужская», которую потом назвали «Октябрьская. „Калужской“ стала совсем другая, новая станция, не на кольце, а радиальная. „Проспект Мира“ переименовали в „Щербаковскую“, „Ботанический сад“ — в „Проспект Мира“, а нынешний „Ботанический сад“ — где-то далеко у станции Свиблово». Совсем недавно пропала «Щербаковская», теперь она, кажется, «Алексеевская»… Кто-то путал фигуры, и не вспомнить, как они были расставлены, кем были и за что поплатились. Но тогда, в марте, будущее впервые дохнуло нам в лицо — хотя там и не свет был, а тени легли — и скрылось за семью печатями.
Вопреки всему Гоша оказался жив. Его встретили на симпозиуме в Швейцарии или в Баварии, не важно, он и гражданином стал некитайским. Про всех спрашивал, уверял, что помнит, а когда узнал, что Ярополка нет на свете, замолчал, снял очки и, говорят, долго протирал стекла.
— Очень жаль, что я не увижу больше Ярополка, — тихо сказал Гоша, — он так любил есть утку, которую я ему готовил…
Пештик и Плуштик
Closett в этом доме на Взморье был задуман когда-то как туалетная комната, соединяющая две спальни, его и ее, и рядом с мраморною раковиной в медных краниках, должно быть, стояли фаянсовые тазы с растительным орнаментом и такие же кувшины для обливания… Долго ли обливались той водой прежние хозяева, брился ли здесь во время последней войны немецкий офицер, глядясь в зеркальце узким своим лицом, накручивала ли на бигуди волосы, крашенные красным стрептоцидом, теща полковника — почему-то именно теща представляется рядом с полковником, переброшенным сюда с Дальнего Востока, а может, с Украины, — но сейчас на разбитом кафеле пола ни тазов, ни кувшинов не было, а наследники дома, как все, озабоченные хлебом насущным, сдавали комнаты отдыхающим дикарям. А чтобы не бродили мимо хозяйских постелей, в стене прорубили еще одну дверь — прямо на задний двор. Туда от парадного крыльца, огибая дом, вела утоптанная дорожка, в конце ее торчал сломанный венский стул, изъеденный дождями, а на заборе висел цинковый умывальник с разноцветными мыльницами. Умываться в доме не разрешалось, но и не очень хотелось, потому что, войдя через наружную дверь и заперев ее на щеколду, предстояло срочно позаботиться и о двух остальных — из одной, белой и дворцовой, могла выскочить хозяйка с перманентом на бесцветных волосах, в другой, дощатой, — появиться хозяин, казавшийся десятком лет моложе жены, но весь какой-то слабый, с редкою бородою и в польских вздернутых джинсах. Обе двери по-прежнему вели в хозяйские комнаты, но спальня у супругов теперь была общая, а другая переделана в мастерскую.
— Мой муж-жь художник! — со старательностью произносила хозяйка.
Помню жужжание голоса, будто муха вьется, — муж-жь, худож-жь-ник… Работ художника не показывали, но из двери мастерской воняло керосином и красками. Старинный умывальник жалобно позвякивал, когда хозяин шаркал за стеной.
Два раза в неделю он ездил в город.
— Он художник, и он должен продвигать картины по нашему начальству, — зачем-то и в который раз объясняла хозяйка, когда ее муж, так и не переодевшись, брел по гравию навстречу электричке. Странно, при всей субтильности хозяина поступь его была медвежья…
А вот шаги хозяйки казались беззвучными. Она бродила по своему огромному дому в тапочках с помпонами, возникая из воздуха. Захваченный врасплох с обжигающим кипятильником в руках, очередной жилец что-то бормотал, а Муха жужжала:
— Пож-ж-ар будет. Я вам откаж-ж-жу!
Дом был стар, но не достроен. Его поставили накануне совсем давней войны, но и сейчас лестница без перил громоздилась посреди хозяйской столовой, а на нашем коммунальном этаже в полу был просто вырезан люк, куда ночами с грохотом проваливались кавалеры хихикающей девицы из Ленинграда и куда мы спускались с неизбежностью и по одному, как в преисподнюю, постепенно — сперва ноги, потом живот, грудь и, наконец, голова, — попадая под прозрачные, его, и цепкие, ее, глаза хозяев. Он и она всегда оказывались здесь и всегда сидели друг против друга, охраняемые двумя псами, черным и рыжим, с явными следами овчарки или лайки в остроконечных ушах. Собаки согласно рычали, напрягая шеи.