На раннем июньском рассвете, вернее, на заре утренней, взметнувшей в небо розовый пух облаков, Анечка сказала мечтательно:
— Розовоперстая Эос… — на губах ее играла улыбка.
— А вы, Анна Никитишна, мыслите, как дева, — усмехнулся дядя Саша.
— А я и есть дева, — сказала Анечка.
— Я это знаю, — сказал дядя Саша. И опустился перед ней на колени, и заплакал.
Слезы душили Анечку.
Слезы душат и автора, который не стар и не молод, а так, серединка на половинку, ни то, ни се, потому живет смесью надежд и воспоминаний.
Последний Авангард
Острые худые лопатки, не разъелся за жизнь, а затылок мальчишки-подростка, и это уже до конца, пока не свалит, не сокрушит, не сомнет. Летом Авангард Краснознаменский любил ходить в клетчатой рубашке навыпуск, на ногах сандальи. Носки только хлопковые, отечественные, носкам ГДР не доверял, знал точно, что немцы обязательно сунут в нитку что-нибудь синтетическое. С химией у них хорошо, а с натуральными волокнами плохо. Это он понял сперва во враждебной, а потом уже оккупированной Германии, в которой служил еще целых два года после нашей Победы. Всем кепкам в жару предпочитал шляпу. Но не пижонскую мелкого плетения, а обыкновенную соломенную, которую теперь не купишь. А у него такая была. У него было много того, чего в мире уже давно не существовало.
В шляпе из соломки и в ковбойке и увидела его Любовь Петровна через дверной глазок, и обомлела. Только что проводила она племянника Борю с женой на Ярославский, а вот теперь этот, покойного мужа Васи двоюродный, Авангард. И хоть бы телеграмму дал или открытку какую-нибудь прислал, а то: «Здравствуй, Люба!» — двадцать лет носу не казал, а на ты, и мимо на кухню, как к себе домой, и гостинцы вынимает, а она вообще карамель не ест.
Каждый, у кого есть родственники в провинции, поймет бедную Любовь Петровну. Как только лето наступало, всем им позарез была нужна Москва, и они ехали по одному и семьями, и куда только детей тащат, ручки им повыворачивают в метро да в «Детском мире». Встают с солнцем, и уже в восемь утра у дверей какой-нибудь «Ганги» или «Власты», а дорогу не знают, и тащись с ними через всю Москву. А у Любы намечены парикмахер и кладбище, и потом дети из Крыма возвращаются, надо им квартиру убрать. Лиля, правда, оставила телефон какой-то Марии Степановны из «Зари», но разве чужая так уберет, как родная. Для своих мальчиков, сына и внука, Любе и жизни не жалко, а если Лиля рот скривит, так она восемнадцать лет рот кривит, как замуж вышла. Ну, вот зачем Любе сейчас Авангард?!
Это Любовь Петровна про себя думала, а встретила как положено, покормив, спросила привычно:
— ГУМ сам найдешь или отвезти?
Но Авангарду ГУМ был не нужен.
Он намекнул на какие-то сверхважные дела и исчез до вечера. Если бы не внешность — просто Штирлиц, а она думала, что Авангард давно на пенсии. Обедать он не пришел, а объявился только к программе «Время», из-за него Любовь Петровна прослушала погоду. От ужина наотрез отказался, и теперь пил сырую воду прямо из-под крана. Спать лег рано, но спал беспокойно. Хорошо, что у Любовь Петровны комнаты смежно-изолированные, но он ее и через стенку будил: щелкал выключателем, гремел посудой на кухне, потом пошел курить на балкон, а под утро, на ранней заре, стал кричать, да так страшно, что Люба никак не могла в рукава халата попасть, прибежала полуодетая, разбудила. Он вскочил сразу, по-военному, ноги на пол. Сидел на кровати в трусах, долго хлопал глазами, потом, застеснявшись, прикрыл колени. Объяснил:
— Сон снился, Люба… будто убегал я. От своих врагов убегал!
И сник, склонив голову набок, и стал похож на старую степную птицу.
Он был болен. Серьезно, так считали врачи, а соседи по забору, Мамичевы, купившие недавно новенький автомобиль под древним именем «Лада», считали, что он прежде всего болен на голову, а дочка жалела отца ночами, но злилась днем, что тот болеть не умеет. Но сам Авангард знал, что болен, хотя бы потому, что у него болело, но как настырный читатель всех газет и журналов, которые можно было выписать или приобрести в Новогорске, в том числе брошюр общества «Знание», считал, что болезнь его дело временное и происходит с ним исключительно от стрессов. Стрессы эти случались с ним постоянно, потому что комбинат имени Розы Люксембург не только утратил былую славу, но и вроде как рассыпался на глазах. Не работали фонтанчики с питьевой водой, и дверные ручки отваливались в туалетах, двери висели скособочившись, как хромые, и пахло кислым из столовой, штукатурка сыпалась на голову, а в Красном уголке рядом с бюстом Ильича вместо цветов поставили несгораемый шкаф, и Авангард сам видел, как председатель профкома Храмцов прятал в нем финский сервелат. Бежали с комбината люди. А когда заводской главбух Валентин Генрихович, тоже на пенсию выперли как Авангарда, привел того к странным геометрическим сугробам на заводском дворе и объяснил, сколько стоит на валюту этот позапрошлогодний снег, Авангард задохнулся. В ту же ночь увезла его «Скорая помощь». Через полтора месяца, цветущею весною, Авангард вышел из больницы в широкий и деятельный мир с ясным намерением избавиться от стрессов, то-есть решительно реконструировать комбинат по проекту инженера Лагутина, который, имея гениальную голову, был слаб мышцами и идейно, как многие новые. К примеру, поссорившись с тем же Храмцовым из-за яслей для своих двойняшек, инженер грозился уйти в сторожа продмага или спиться. Тогда и составили Авангард и Валентин Генрихович бумаги и письма, Валентин Генрихович был из немцев и умел это хорошо. С этими бумагами и подоспевшим направлением местных докторов в специальный Медицинский центр для обследования и лечения по надобности Авангард прибыл в Москву спасать здоровье. Ведь он с братьями бетон месил еще когда! Еще на безымянном комбинате!
А теперь о братьях Авангарда — Авангардах Краснознаменских.
— Никогда бы вас тут не узнала, Авангард, — сказала Любовь Петровна, когда тот достал из бумажника и протянул невестке желтое фото с надписью «Кисловодск, 35» — где он сам, молодой, кадыкастый, был снят картинно в профиль, будто оборотясь на зов ли, смех товарищей, а может, просто потому, что ему было хорошо глядеть на тех, а они в свою очередь, обнимая его за плечи, улыбались объективу в одинаковых футболках. Авангард тогда брился наголо под ноль, как Маяковский, и носил тюбетейку.
— Я тебе эту карточку не показывал? — обрадовался Авангард, — да ты посмотри, посмотри! Это мы после комсомольских крестин, когда стали мы все Авангардами.
Сегодня он никуда не бежал. То ли в деле была остановка, то ли подустал бегая, но засел на кухне прочно и как мог мешал Любовь Петровне, которая варила обед, а она не любила, когда у нее за спиною торчат. Откуда ей было знать, что в любой момент может появиться сам Лагутин. Тем охотнее разговаривал Авангард.
— Кисловодск. Санаторий Наркомтяжпрома. Теперь имени Серго Орджоникидзе. Санаторий, Люба, дивный! Одно слово — дворец. Мрамор, зеркала, пальмы. В ваннах нарзан! Хочешь — пей, хочешь — плавай. Честное слово! Сидишь в чем мать родила, а вокруг тебя пузырьки попыркивают. И сестрички в белых халатах, как рыбки.
И Авангард показал Любовь Петровне, даже со стула встал специально для такого дела, как ходили — плавали вокруг него молодого гордые медицинские сестрички.
— А потом, пожалуйста, хочешь — волейбол, хочешь — бильярд, или давай в автобус и кати к домику Лермонтова. А потом танцы, джаз-банда Остапа Поташника. Еще не запрещали! Но главное, Люба, мы все семеро вместе. Семь Авангардов, семь Краснознаменских, семь братьев. Ближе кровных! Вот ты, извини, Люба, с твоим покойным мужем сойдемся или там съедемся — и ни о чем таком серьезном, ни слова. Только: как тетя Шура, дядя Коля, как дети, ваш Игорек, моя Светланка, или там старшие сыны мои Витя с Валентином, ну, жены конечно, и все. Посидели разошлись. А мы, Авангарды, были как одно. Вот, Васька твой, я знаю, смеялся, со стороны оно может смешно…