Я понимал, что это занятие отвлекает от настоящих вопросов, на которые я мучительно искал ответ, – по поводу больных, Алисии, методики Линсейда. А еще я прекрасно понимал, что это задание вполне может оказаться дымовой завесой. И все же я был рад отвлечься. Если нельзя ничего доказать или опровергнуть по части умственного здоровья пациентов, то лучше переключиться на что-нибудь другое. Отныне я стану вести себя зрело и здраво, заживу жизнью, полной сомнений, – по совету Алисии. И даже если это совет человека, который не может служить образцом душевного здоровья, меня таким не смутишь.
Мои познания в издательском деле не назовешь энциклопедическими, но в одном я был уверен: невозможно просто собрать эту кипу исписанных листов, сгрести сырой материал с библиотечных полок, отправить издателю и надеяться на лучшее; точнее, конечно, надеяться никто не запретит, но тогда весь этот бред мигом вернется назад, – скорее всего, непрочитанным.
Сочинения надо было отредактировать, хотя я точно не знал, как это сделать. И хотя я уже воспринимал эту писанину как бесконечный континуум, это не значило, что сочинения были однородными и неделимыми. Некоторые куски определенно выглядели лучше других. Встречались работы, которые можно было назвать мемуарами, или внутренними монологами, или фантастическими историями, а отдельные с некоторой натяжкой подходили под определение экспериментальной прозы. Я решил, что при вдумчивом редактировании из этих сочинений можно составить своего рода антологию, которая читалась бы ничем не хуже многих сборников произведений молодых писателей.
Недостатки такого подхода лежали на поверхности. Чем бы ни были эти сочинения, произведениями молодых писателей они точно не являлись. Сколько бы я ни сомневался в безумии пациентов, глупо было рассчитывать, что подобная антология, представленная на суд широкого читателя, сможет на равных конкурировать в литературном мире. Если пациенты безумны, да если даже они только прикидываются безумными, это надо использовать. Антология должна явить миру безумие, мании, навязчивые желания, секс, насилие, пошлость – в общем, всё.
А коли так, то отобранные сочинения должны как можно полнее представлять все это. Следовательно, выискивать только “лучшие” вещи глупо. Подлинная картина жизни клиники – это и скука, и повторения, и откровенная литературная беспомощность. Но тут возникло иное возражение. Мне не хотелось, чтобы антология оказалась чем-то вроде паноптикума, литературной экскурсией по дурдому. Я знал, что мне предстоит нелегкая работа.
Я отправился в библиотеку и всю следующую неделю читал и перечитывал, раскладывал и перекладывал, сортировал и пересортировывал обширные бумажные залежи. И лишь крайне малая часть показалась мне такой, какой я ее запомнил. Память сыграла странную шутку. Те сочинения, которые я считал довольно неплохими, теперь казались никуда не годными, а сочинения, которые, на мой взгляд, можно было отвергнуть не читая, теперь выглядели совсем неплохими.
Я разложил сочинения стопками по всей библиотеке. Сначала кучек было только три: “да”, “нет” и “может быть”, но вскоре я понял, что “может быть” растет намного быстрее прочих. Трудно было что-либо отвергнуть и трудно что-либо принять. Тогда я попробовал разложить сочинения по темам: о сексе, о насилии, о детстве, о времени, о смерти, фантастика, одержимость. Но я не смог провести четкую границу между этими категориями. Все перемешалось. Фантастика сопровождалась сексом и насилием, рассуждения о времени перетекали в рассуждения о смерти, сочинения о детстве явно отдавали одержимостью.
Кроме того, я начал тревожиться за свою объективность. Если я стану отбирать только то, что мне нравится, антология окажется не чем иным, как отражением моих вкусов, и только. Так не годится. И как быть со справедливостью? Предположим, сочинения одних пациентов понравятся мне больше других. Как отнесутся последние к тому, что они плохо представлены в антологии или вообще в нее не попали? Возненавидят ли они меня? Одолеет ли их безумная жажда мести? Но если просто отвести каждому пациенту двадцать-тридцать страниц антологии и объявить им: “Вот ваши страницы, делайте с ними, что хотите”? Понятно, что при их стремлении к анонимности у меня ничего не выйдет.
Я даже подумывал, не сделать ли произвольную выборку, – быть может, с помощью какого-нибудь устройства, например игральных костей, а потом соединить их, слепить нечто вроде коллажа или калейдоскопа. Такой подход нельзя назвать несправедливым, и готовый продукт, вне всякого сомнения, выглядел бы вполне экспериментальным и откровенно полоумным. Нет, идея бредовая. Но ведь любой другой вариант не лучше.
К концу недели хаос завладел как библиотекой, так и моей головой. Мысли перемешались и перепутались, как и листы бумаги, усеявшие все поверхности в библиотеке. Я чувствовал, что больше не могу выносить суждений – ни литературных, ни каких бы то ни было еще. Я перетрудился. Все сочинения казались мне одинаковыми. И даже если отдельные куски, на мой взгляд, были написаны лучше и более связно, чем остальные, то что это значит? По каким критериям я определяю хорошее, лучшее и наилучшее? Не навязываю ли я свои узкие представления о душевном здоровье и здравом уме? Я стремился к ясности и связности, но теперь и эти понятия потеряли всякий смысл. А может, в бессвязности как раз и заключается весь смысл?
Шло время, вокруг меня кружились слова. Я наливался кофе, чтобы наброситься на работу, курил травку, чтобы передохнуть, пил подаренный Максом ром, чтобы хоть чуточку расслабиться. Но ничего не помогало.
Когда однажды поздно вечером Линсейд наконец просунул голову в дверь библиотеки, я пребывал в полном раздрае: взвинченный, одержимый всеми маниями сразу, готовый признать свое поражение. Но одно я сознавал вполне ясно: Линсейд не позволит мне этого позорного отступления. Так и произошло – он выразил непоколебимую веру в мои способности.
Линсейд оглядел беспорядочные бумажные груды и сказал:
– Да, у вас есть чему поучиться. Вы демонстрируете, как из хаоса лепится форма.
Мне захотелось его ударить. Наверное, он это почувствовал или, по крайней мере, заметил мое усталое отчаяние, отдающее безумием, потому что добавил:
– Знаете, Грегори, не стоит давать волю гордыне и отказываться от помощи.
Этот человек опять был прав. Я решил позвонить Грегори Коллинзу.
23
А что еще мне оставалось делать? Я вполне убедительно доказал себе, что редактор и составитель из меня никудышный; впрочем, насколько мне было известно, то же самое можно сказать и о Грегори Коллинзе, но к кому еще я мог обратиться? К Николе? К доктору Бентли? Ну да, как же. В общем, я решил просить о помощи Грегори. Пусть взглянет на работы пациентов. И если он, как и я, сочтет материал никчемным, тогда все отлично. – мы скажем Линсеиду, что идея антологии вздорна и мы от нее отказываемся. Некоторые, наверное, огорчатся, но если мы признаем поражение вместе, то я хоть не буду чувствовать себя полным неудачником.
Я позвонил Грегори и все объяснил. Он был польщен, что я к нему обратился, и как-то чрезмерно разволновался. Вскоре должны были начаться школьные каникулы, и он собирался поехать на машине в Лондон, чтобы провести пару недель с Николой. У них все было “здоровско”. Он сообщил об этом чуть менее скромно, чем, по моему мнению, требовала учтивость, а кроме того, меня удивило, что Грегори не только водит машину, но владеет ею. У него ведь на лбу написано, что он пользуется только общественным транспортом. Как бы то ни было, Грегори сказал, что ему не составит труда заскочить на полдня в Брайтон и просмотреть материал для предполагаемой антологии.
Я начал объяснять, что материала до отчаяния много, но донести до Грегори эту мысль не получилось, и я махнул рукой. Если он в самом деле считает, что может просто заскочить ненадолго и перемолоть всю эту гору за полдня, его ждет большое потрясение. Мы согласовали день приезда. Я все же попросил оказать мне любезность и приехать как можно раньше – на тот случай, если объем работы окажется больше, чем он предполагает, и Грегори нехотя согласился.