– Мне кажется, я понял, к чему вы клоните.
– Сомневаюсь. Давайте поставим вопрос иначе: сколько сумасшедших вы видели в своей жизни? Как вы узнали, что они сумасшедшие? И сколько сумасшедших вы видели по телевизору и в кино? Можно ли определить сумасшествие по внешнему виду? У них были всклокоченные волосы, они закатывали глаза? Каковы признаки сумасшедших? Одеваются ли они, как Наполеон? И откуда вы знаете, как выглядел Наполеон? Вот вы видели Наполеона во плоти или же только на картинках? – Он упер в меня взгляд, требуя ответа. – Так видели или нет?
– Нет, конечно, я никогда не видел Наполеона во плоти.
– Но если вы попадаете сюда в треуголке и рука ваша заложена за мундир, мы все понимаем, что вы – Наполеон. И еще мы понимаем, что вы сошли с ума. Мы воспринимаем внешние признаки, семиотику, если угодно. Я доходчиво излагаю?
– Ну, до некоторой степени, – ответил я.
– Послушайте, Грегори, у меня нет никакого желания ссылаться на Библию, но – “не сотвори себе кумира и образа его”. Только в данном случае у нас – не ложные образы Бога, а ложные образы мира. Человеческая среда переполнена рукотворными образами, и они мешают. Вносят путаницу. Человек находится под постоянной бомбежкой: картины, фотографии, иллюстрации, мультфильмы, комиксы, кинофильмы, телевидение. И в некоторых случаях – даже слишком часто – эта бомбежка в буквальном смысле сводит людей с ума.
Линсейд улыбнулся с мрачным удовлетворением.
– Но так было не всегда. Когда-то вы видели то, что видели. Вы видели предметы такими, какие они есть. Либо предмет есть, либо его нет. Мир был миром. Он был самим собой, а не своим образом, не дешевой копией. И жизнь тогда была лучше, чем сейчас. Люди здоровее, счастливее, разумнее. А почему? Грубо говоря, потому что на выходе должно быть столько же, сколько на входе, ибо ты получаешь только то, что вкладываешь. Глядя на своих пациентов, я вижу, сколько сумбура у них на выходе. Но как может быть иначе, когда и на входе у них столь же сумбурно? Наша задача в клинике Линсейда проста, но нелегка. Нам нужно регулировать вход, остановить поток образов. Перекрыть кран. Пусть собака видит кролика. Настоящего кролика, а не его изображение. Я доходчиво излагаю?
– Кажется, да, – сказал я.
– Мы имеем десять пациентов с различными формами сумасшествия. Их объединяет то, что они видели слишком много образов. Поэтому в первую очередь мы оберегаем их от источника безумия. Поймите, мы не против визуальных раздражителей как таковых. Мы не возражаем, если наши пациенты будут смотреть в окно, но мы не позволяем им смотреть на картины и фотографии видов из окна. Наши пациенты могут сколько угодно смотреть на цветы, но натюрморты с цветами у нас под запретом.
– И этикетки на консервных банках, – добавил я. Кое-что встало на свое место.
– Именно. Таким образом мы создаем среду, свободную от образов. Никакого телевизора, никаких фильмов, никаких книг с картинками, никаких журналов в глянцевых обложках, никаких расписных рубашек или обоев и так далее.
– И из газет вырезаются фотографии.
– Вы очень наблюдательны. Наверное, это отличительное свойство писателей. Меня обвиняли в мещанском отношении к культурным ценностям. Но это не так. Мы не против изобразительного искусства, мы против предметно-изобразительного искусства. С исламским искусством никаких проблем нет. Джексон Поллок – все нормально. Ротко, возможно, тоже. Хокни – однозначно нет[37]. Цветовая мешанина – пожалуйста, портреты – ни в коем случае; в отношении кубистов я не уверен, но, думаю, лучше перестраховаться, чем потом жалеть. Да и, честно говоря, что такое немножко мещанства рядом со столь благой целью? В любом случае, вы сами пришли к такому выводу.
– Разве?
– Да. Мне кажется, что изложенная мною дилемма является сутью “Воскового человека”. Разве нет?
Я уклончиво хмыкнул, допуская возможность такого толкования.
– Видите ли, самая первая задача методики Линсейда – оградить пациентов. Оградить от образов. И подобная стратегия приносит значительное улучшение. Но, возвращаясь во внешний мир, они тем самым возвращаются к исходному состоянию. Мы должны каким-то образом сделать так, чтобы они стали менее восприимчивы к образам, научить их ограждать себя. Для этого нам нужен язык: язык – последняя перегородка, защищающая нас от анархии образов. Мы ставим заслон входящим образам, мы заменяем их языком. Затем мы переворачиваем полюса; понуждаем пациентов посредством сочинительства создать собственную перегородку. Понятно?
– Перегородку, – повторил я.
– Я знал, что вы поймете.
Понял ли я? Не знаю. Я прекрасно сознавал свое невежество в психологии, и все же теория Линсейда показалась мне не очень убедительной. Естественно, вслух я ничего не сказал. Я не стал спорить. Я все равно не знал как.
– Я понимаю, о чем вы думаете, – сказал Линсейд. – Вы думаете, все так просто, что в это трудно поверить. Доверьтесь нам, Грегори, – очень скоро вы сами во всем убедитесь.
– Да, убедитесь, – поддакнула Алисия.
– Хорошо, – согласился я.
– Да, очень хорошо, Грегори, – похвалил Линсейд. – Я знал, что методика Линсейда не может быть выше вашего понимания.
Он издевается надо мной? Точно я не знал. Меня, как и всякого истинного либерала, тошнило от того потока жидкой кашицы, которую выдавали средства массовой информации (их уже тогда так называли). Кое-кто из нас читал Маршалла Маклюэна[38]и пытался проникнуться идеей, что средства – это цель, что наше общество вскоре вновь разделится по племенному признаку, но не думаю, чтобы многие воспринимали его идеи всерьез. Даже если нам нравились определенные направления рок-музыки, определенные фильмы и телепередачи, большинство по-прежнему считало, что мир с каждой минутой становится все тупее и нелепее и что средства массовой информации, перегруженные образами, несут за это немалую долю ответственности.
Выходит, в идеях Линсейда, возможно, что-то есть. Что-то. Диагноз его вполне мог быть верным. С другой стороны, определение “методика Линсейда” представлялось мне слишком напыщенным для процесса, сводившегося к тому, чтобы запихнуть человека в пустую комнату с выключенным телевизором. А также к уродованию книг.
Кроме того, у меня имелись сомнения, что нескольких сочинений хватит, чтобы научить пациентов защищаться в иллюстрированном мире. С одной стороны, я испытывал огромное облегчение от того, что в методе Линсейда нет ничего зловещего – оргий, например; но, с другой стороны, я хотел знать, все ли мне рассказали. А еще я очень хотел знать, чем же занимаются больные в кабинете Линсейда за опущенными жалюзи, – да, если на то пошло, и Алисия.
– Вам нужно время, чтобы переварить все, что я вам рассказал, – произнес Линсейд. – Вам нужно упаковать книги, которые я уже проверил, и перенести их в библиотеку, а я займусь остальными.
Я вовсе не был уверен, что мне это нужно, но подчинился. Занятие было тяжелым и утомительным, но я с радостью покинул и кабинет Линсейда, и его самого. То, что рассказал доктор, было удивительно и одновременно до ужаса очевидно. Возможно, мне следовало самому до всего дойти. Почему я не обратил внимания, что в клинике нет ни одной картинки? Примерно так же я чувствовал себя, когда мне впервые рассказали о сексе: это было так странно и невероятно, но в то же время объясняло все. Но если начинал об этом думать, то все становилось еще более странным и невероятным и вопросов возникало даже больше, чем ответов.
Наиболее очевидный вопрос, который первым приходил на ум (о методике Линсейда, а не о сексе), такой: действительно ли десять обитателей клиники видели больше образов, чем все остальные люди? Если весь мир сходит с ума от избытка образов, то чем эти десять отличаются от всех остальных? Может, весь мир повсеместно и в равной степени безумен? Несомненно, причины безумия этих людей гораздо разнообразнее и сложнее. А если одинаковый диагноз представляется сомнительным, то еще сомнительнее выглядит одинаковое лечение. Но с другой стороны, мне ли об этом судить?