Той зимой Висконти снимал на Сицилии фильм «La Terra trema»[49], который до сих пор представляется мне величайшей из его кинолент, хотя и менее всего известной. С американским журналистом мы слетали в Катанью, вблизи которой, в местечке под названием Аситрезза, Висконти снимал. Там я познакомился и с Висконти, и с Дзеффирелли, в то время — очень красивым молодым флорентийским блондином.
Висконти — аристократ, наследник громадного состояния — в то время был настоящим коммунистом. Мне кажется, что только у Брехта политические взгляды художника нашли какое-то отражение в его творчестве; мерить можно только уровень таланта и человечность. Чувствую, что и сексуальные наклонности или отклонения обычно не влияют на уровень произведений творческой личности. Хотя… Только гомосексуалист мог написать «В поисках утраченного времени».
Моя квартира состояла из двух комнат, приятный вид комфортабельно обставленной жилой комнате придавали главным образом большие окна, выходящие на залитые солнцем улицы и древнюю стену Рима у Виллы Боргезе. Всю зиму эта комната была у меня полна мимозы. В другой комнате, в спальне, из мебели была только огромная letto matrimoniale[50].
В спальне тоже были большие окна со ставнями, и она целый день была заполнена солнцем и небом. Стояла золотая зима, самая теплая римская зима, какую я знал.
Для умеренно обеспеченного туриста в Риме тогда не существовало трудностей. Еда даже в самых простых тратториях была великолепной, а римское вино, фраскати, обладало замечательной выдержкой. После mezzo-litro[51] ты чувствовал, что тебе в артерии залили свежую кровь, и она унесла все страхи и все напряжение — на время, и это то время, из которого сотканы все сны.
Обед у итальянцев занимает три-четыре часа (из-за вина, я думаю, и из-за климата), а после обеда они прямиком отправляются в кровать — это сиеста. И если ты молод, то сиеста почти никогда не проходит в одиночестве, и уж точно никогда, если ты спишь на letto matrimoniale, твои большие окна открываются прямо на улицу, и ты знаешь несколько коротких фраз, вроде «Dove vai?» («Куда идешь?»). Мой циничный американский журналист говорил, что мне нужно знать только две итальянские фразы, чтобы получать полное удовольствие от Рима: «Dove vai?» и «Quanto costa?» («Сколько ты стоишь?»).
Но мне не составило труда освоить язык. Я могу бегло говорить на нем — скажем, довольно бегло — когда живу в Италии, чего мне хочется всегда, даже теперь, когда она так ужасно переменилась.
Во вторую мою ночь в Риме я оказался на Виа Венето и фланировал под окнами «Дони» — знаменитой паштетной, расположенной на первом этаже отеля «Эксельсиор». Я ненадолго остановился, мои глаза натолкнулись на юношу, показавшегося мне молодым фавном в старом ветхом пальто, в одиночестве сидевшего за столиком, откуда он мог улыбаться незнакомцам на улице.
Мы улыбнулись друг другу, я сделал знак, приглашающий его выйти на улицу. Он мгновенно вышел. Смысла говорить «Dove vai?» не было, а время спрашивать «Quanto costa?» еще не наступило, но я был уверен, что скоро наступит…
Я тогда еще не поселился в квартире на Виа Аурора, а снимал комнату напротив, в отеле «Амбашаторе». Это один из самых знаменитых отелей Рима, он еще пытался поддерживать респектабельный облик, поэтому когда я вошел в него со своим новым знакомым в изношенном пальто и в башмаках, привязанных к ногам, весь персонал отеля разинул рты от удивления. Я повел молодого человека, которого буду звать Рафаэлло, прямо к лифту, думая только о том, пустит нас туда лифтер или не пустит. Естественно, были долгие колебания, Рафаэлло был бледен и дрожал — в свои семнадцать лет он впервые переступал порог большого отеля.
Мне кажется, я всучил лифтеру несколько сот лир; только тогда старый аппарат заскрипел и доставил нас на самый верх. У меня был очень милый номер. Помню, что возле кровати стояла лампа под розовым абажуром. У меня был карманный англо-итальянский словарик, и я лихорадочно начал листать его странички в поиске нужных слов. Юноша сидел на одной односпальной кровати, я на другой. Мы улыбались и улыбались друг другу, но когда мне удалось, с помощью словаря, пригласить его провести со мной ночь, Рафаэлло покачал головой. Он все время показывал на слою «папа». Насколько я понял, его отец был carabiniere[52] и наказывал парня, если того не было ночью, привязывая его в подвале к стулу на весь следующий день без воды и еды. Потом Рафаэлло извиняющимися пикантными жестами гейши показал мне слово «domani», что означает «завтра». Я ужасно расстроился; ждать до завтра показалось мне бесконечностью, потому что со времен Кипа я не встречал мальчика, который бы так отчаянно нравился мне. Или, точнее, так сильно привлекал меня.
Мои уроки итальянскою начались. И ночь была бессонной, или почти бессонной.
Рандеву было назначено на следующий вечер на том же самом месте, у «Дони», потому что я уже нашел квартиру на Виа Аурора и готовился на следующий день переселяться в нее.
Можно ли быть грязным стариком в тридцать пять лет? Мне казалось, что я произвожу именно такое впечатление.
Эта книга — катарсис пуританского чувства вины. «Всякое хорошее искусство — это нескромность». Не буду уверять вас, что эта книга — искусство, но ей придется быть нескромной, раз уж она имеет дело с моей взрослой жизнью…
Я, конечно, мог посвятить всю эту книгу обсуждению искусства драмы, но как это было бы скучно…
Она наскучила бы мне до смерти и получилась бы очень, очень короткой — по три предложения на странице с очень большими полями. Пьесы говорят сами за себя.
Жизнь той зимой в Риме была золотым сном — я имею в виду не только Рафаэлло, мимозу и абсолютную свободу. Здесь остановимся: я имею в виду абсолютную свободу, Рафаэлло, мимозу, letto matrimoniale и фраскати, но только когда я заканчивал утреннюю работу.
У меня все было прекрасно организовано. Рядом с кроватью была кнопка звонка, и когда я просыпался, а Рафаэлло все еще спал рядом со мной, я нажимал на нее. В дверь стучала padrona[53], очень милая дама по имени Мариелла, и я заказывал ей завтрак — яйца, бекон, тостик для Рафаэлло и только caffe latte[54] для себя.
Рафаэлло в это время уже щеголял в новом костюме, в новом пальто, в новых ботинках и давно уже не жил дома под пятой у жестокого отца. Одну ночь он спал со мной, другую — в маленьком pensione[55].
Мои друзья спрашивали меня: «Сегодня чья ночь, Рафаэлло?» — или я мог пойти курсировать с ними…
Помню, как однажды утром я принимал одну журналистку, когда мы с Рафаэлло только что встали с постели. Я разговаривал с ней в своей гостиной; Рафаэлло спокойно сидел в уголке и ел свою яичницу с беконом и тостик.
А через день или два в римской газете появился гигантский заголовок: «La Primavera Romana di Tennessee Williams»[56], и там упоминался giovane[57] в углу, который ел свой завтрак — так начался долгий период моей личной известности (и дурной славы) в Риме, который, без сомнения, продолжается по сей день.
Хозяйка, Мариелла, считала меня чокнутым, потому что в те дни диалоги я сочинял, зачитывая их вслух, расхаживая по комнате с чашкой кофе в руках.
Я до сих пор, когда пишу диалоги, читаю их вслух: это помогает мне понять, как они будут звучать со сцены.
Строчка из «Камино реал» (то есть, две строчки, конечно):
Казанова (Камилле): Дорогая моя, тебе надо научиться вносить знамя Богемы во вражеский стан.
Камилла (Казанове): У Богемы нет знамени, она живет из милости.