— Так найми себе компаньона, — посоветовала она, — только не позволяй ему ложиться с тобой в постель. Для этого ты всегда сможешь подобрать кого-нибудь на улице.
— Ты не поняла. Нет ничего более пустого, более обременительного, чем «снимать» кого-нибудь на улице. Всегда подхватываешь вшей — слава Богу, если не триппер — и каждый раз частичку твоего сердца отщипывают и бросают в канаву.
На это она ничего не ответила; ее прекрасное лицо осталось загадочным и серьезным.
— Так каков будет ответ? — не выдержал я.
Выражение благородного южного лица не изменилось.
Многие люди не понимают, почему я счел необходимым летом 1971 года разорвать мои профессиональные отношения с Одри Вуд.
Этот разрыв следует отнести, я думаю, на счет паранойи, черной неблагодарности и общего разрушения во мне моральной ткани. Думаю, я обязан со всей честностью, какую допускают мои познания, рассказать мое видение этой истории.
Это правда — Одри Вуд представляла мои интересы с 1939 года по 1971, но «представление» как-то само собой износилось, особенно в последние десять лет этого исключительно долгого срока.
Может быть, по причине ухудшившегося здоровья ее мужа, или из-за моего собственного чуждого ей стиля жизни, со всеми этими таблетками, выпивками, «неболитовскими» уколами, но Одри стала — или мне казалось, что стала — отдаляться от моих все более отчаянных обстоятельств в шестидесятые годы.
После смерти Фрэнка мне никто не мог помочь выйти из почта клинической депрессии, в которую я погрузился.
Мне кажется, что только Мария делала реальные попытки лично позаботься обо мне — в чем я ужасно нуждался в то время.
Разрыв с Одри произошел во время одной из моих истерических «сумасшедших сцен» перед премьерой новой пьесы. Произошло это, мне стыдно сказать, в присутствии нескольких свидетелей, собравшихся в грим-уборной Дональда Мэддена после одного из прогонов первой редакции «Крика» в театре «Айвенго» в Чикаго в 1971 году.
Я очень долго работал над «Криком», он особенно близок смыслу моего существования — что бы под этим ни понимать. Первые прогоны посещали в основном молодые люди, исключительно сердечно реагировавшие на спектакль, блестяще сыгранный Дональдом Мэдденом и Эйлин Херли. Но мне показалось, что Одри в тот вечер реагировала на пьесу и ее прием недостаточно тепло. Если бы Одри не была так близка мне и так важна для меня, то я бы вообще не обратил на это внимания.
Второй прогон был наполовину скуплен обществом театралов, которое называется что-то вроде «Сестры Сары Сиддон». Это, в основном, матроны со слишком строгими и несовременными вкусами для восприятия такого театрального события, как «Крик». Прием в тот вечер был очень холодным. И тут — я могу обманываться из-за своих растущих страхов мне показалось, что Одри куда больше устраивал прием сестер Сары Сиддон, чем энтузиазм молодой публики накануне.
В грим-уборной Дональда Мэддена на меня нашло, Я посмотрел на Одри и сказал ей: «Вам, конечно, понравилась реакция сегодняшней публики. Вы хотите моей смерти уже десять лет. Но я не собираюсь умирать».
Я не кричал на нее, я говорил со спокойной жестокостью, но с моей стороны говорить так было ужасно, хотя Одри из долгого опыта и знала взвинченное состояние моих нервов накануне официальной премьеры пьесы, глубоко затрагивающей мои чувства.
Со своим обычным достоинством она не ответила на мой взрыв в грим-уборной Мэддена. Но она не осталась в Чикаго на премьеру. Она улетела в Нью-Йорк.
Вокруг всего этого наросло множество самых диких историй. Говорили даже, что я «избил ее». Я протестую! Я ни разу жизни не ударил женщину. (Говорили также, что я запирал Марию в моей спальне в отеле «Амбасадор» в восточном Чикаго и угрожал выпрыгнуть из окна, если она попытается сбежать!)
Ни одна из этих историй — стоит ли говорить? — не несет в себе ни грамма правды. Один гротескный юмор. Однако, то, что я сделал, и то, как я это сделал, чрезвычайно мало укрепило мою репутацию как надежного и разумного человека.
Я искренне сомневаюсь, что хотя бы раз в жизни вообще хотел обидеть кого-нибудь, но невозможно прожить жизнь, не причинив никому обид — и скорее всего это случается с человеком, который тебе наиболее близок.
Мне Одри очень была близка, и осталась такой, я уверен, хотя степень этой близости естественным образом снизилась за десятилетие ее пренебрежения.
С течением времени мне все больше кажется, что это десятилетие исчезает из моих воспоминаний об этой действительно замечательной женщине, заслужившей уважение профессионального мира, в котором она работала, и так блестяще представлявшей интересы многих знаменитых писателей.
Для меня она была кем-то вроде члена семьи, на нее я всегда мог положиться. Ее мнение о моих новых работах интересовало меня в первую очередь, и я относился к нему наиболее серьезно — как и к мнению Казана.
Если бы мои чувства к ней были бы сугубо профессиональными, меня бы не тронуло — а потом не возмутило — что ее забота обо мне, когда-то такая серьезная и искренняя, или казавшаяся такой — стала ослабевать, и я почувствовал себя одиноким, как потерявшийся ребенок или как старая выгнанная из дома собака…
11
Что значит быть писателем? Я бы сказал — это значит быть свободным.
Я знаю, что многие писатели не свободны — они наняты на работу, а это совсем другое дело.
С профессиональной точки зрения они, наверное, даже более хорошие писатели — в традиционном смысле слова «хорошие». У них нюх на то, что требуется, чтобы книга стала бестселлером; ими довольны издатели — предполагается, что и публика.
Но они не свободны, и поэтому, с моей точки зрения — не могут считаться настоящими писателями.
Быть свободным — значит успевать в своей жизни.
Это целый ряд свобод: остановиться, когда хочешь, и продолжить, когда хочешь; быть путешественником, человеком, живущим во многих отелях, грустных и веселых — без препятствий и без сожалений.
Это означает свободу быть. Как кто-то мудро заметил, если ты не можешь быть собой, какой смысл быть вообще?
Я редко читаю и еще реже цитирую Писание, и все же люблю мудрые мысли, встречающиеся в нем:
«Пусть свет Твой сияет среди людей, чтобы видели они дела Твои добрые и славили Отца Твоего небесного».
Говорят о Новом Журнализме, о Новом Критицизме, о новом взгляде и о новом стиле в кино и в театре, практически во всем, с чем мы живем — но что нам действительно необходимо, как я думаю — это Новая Мораль.
И еще я думаю, что мы достигли точки, где необходимо долгое и сносное существование…
Я только что проснулся, воскликнув в темной спальне — сладостно неразделенной с незнакомцем из ночи — в стиле Бланш: «Ах, сердце мое разбито».
Я знаю, что это утверждение — от южной экстравагантности, а не настоящий cri de coeur[84]; и уверяю вас, я не имею в виду, что восклицание «в стиле Бланш» не может быть настоящим cri de coeur. На самом деле почти все ее крики миру в период отчаяния отзывались в сердцах столь многих известных и неизвестных леди, потому что были искренними криками ее готового к битвам сердца — именно это сделало их правдивыми и до сих пор незабываемыми. Только это не похоже на меня — даже на меня в «викторианском люксе». Не хватает юмора Бланш, того юмора, который, наряду с правдой, сделал Бланш почти вечным созданием театра, возрождавшимся на сцене за последние годы в столь многих постановках — и на западном побережье, с Йоном Войтом в роли Стэнли, и на восточном, в Линкольн-центре, под руководством Эллиса Рабба и с его бывшей женой, Розмари Харрис, в роли Бланш.
Я сегодня встал не просто с левой ноги, а сразу с трех левых ног, что не придало мне устойчивости треножника, если треножники существуют на свете — в чем я не уверен.