Марго Джонс была моим самым близким другом, и то, что она нашла мне эту квартиру, было самым чудесным, что она сделала для меня за свою печально короткую жизнь.
Вскоре должны были начаться репетиции «Лета и дыма» — пьесы, которую Марго ставила в своем театре-арене в Далласе. Я связывал отсутствие художественной силы в даллаской постановке с тем, что пьеса — в то время — была плохой и главные роли были распределены плохо — Альму Уайнмиллер играла очень высокая худая девушка с бронкским акцентом и чрезвычайно длинными передними зубами.
Мистер Брукс Аткинсон, тем не менее, схватился за далласкую постановку, по каким-то, оставшимся для меня неясными, причинам найдя ее очаровательной. Он написал о ней в «Нью-Йорк Таймс». Марго пришла в восторг от этой преждевременной рецензии. Конечно, она почти всегда приходила в восторг от многого, и это не всегда нельзя было отнести на счет любви к виски.
Для нью-йоркской постановки мы нашли Маргарет Филипс и Тодда Эндрюса на роли Альмы и молодого доктора. Мисс Филипс, уэльского происхождения, была молодой инженю с чрезвычайно свежим лицом и тонким носом; мистер Эндрюс был исключительно красив, но далеко не так талантлив, должен с сожалением отметить.
Вы можете подумать — и, наверное, будете правы — что я жутко неблагодарный, если скажу, что, по моему мнению, Марго Джонс следовало посвятить себя провинциальному театру, и предпочтительно в роли исполнительного директора или основательницы фонда. Но я считаю, что именно в этом заключалась ее гениальность, а не в руководстве актерами и не в постановке утонченных пьес.
Едва закончилась первая неделя репетиций, как у меня возникли самые тяжелые предчувствия по поводу всего этого предприятия. Когда актер или актриса подходили к Марго с вопросами типа «Как мне играть этот кусочек?», она восклицала:
— Играть? Не надо его играть, надо чувствовать!
Естественно, исполнитель уходил от Марго с таким же туманом в голове, с каким и приходил к ней.
Только через год или два я узнал, что Марго сообщила составу благоговейным голосом, что это последняя пьеса умирающего драматурга. Молодая Энни Джексон, занятая в спектакле, рассказала об этом Трумэну Капоте. До меня это дошло следующим летом в Италии и вызвало у меня чувство ужаса. Дело в том, что я очень мнителен по поводу своего здоровья.
Спектакль прошел, как проходили все спектакли в те времена, и получил еще одну восторженную рецензию от Аткинсона, но ни одной от кого-нибудь еще. Очевидно, он был обречен. Исполнители не чувствовали пьесу и играли плохо. Конечно, мисс Филипс делала все, что могла — при той режиссуре, которую она имела. Мистер Эндрюс выглядел красивым.
«Трамвай» все еще шел при переполненном зале, и даже «Лето и дым» знало аншлаги в течение нескольких первых недель. Но очень скоро посещаемость пошла вниз. Я помню, как стоял за кулисами, и не мог смотреть или слушать больше, чем пятнадцать минут.
Только моя чудесная квартира какое-то время удерживала меня от отчаяния. А еще, конечно, неизменная работа по утрам над каким-нибудь новым проектом, рассказом, стихотворением, пьесой.
Почему я сопротивляюсь идее писать о моих пьесах? Дело в том, что пьесы — самый важный элемент моей жизни в течение Бог знает скольких лет. Но пьесы говорят сами за себя, я так чувствую. А моя жизнь — не говорит, но она достаточно замечательна, в том числе этим непрерывным состязанием с сумасшествием, для того, чтобы быть изложенной на бумаге. Еще чувствую, что моя привычка работать — куда более приватная вещь, чем мое дневное и ночное существование.
Однажды вечером я шел по Лексингтон-авеню, и на углу натолкнулся на прислонившегося к стене очень молодого человека с морковно-рыжими волосами и такой фигурой, о которой мечтают все проститутки, но редко кто ее имел или имеет. Я остановился и сказал: «Привет». Он дружелюбно улыбнулся и отодвинулся от стены, протянув мне руку.
— Меня зовут Томми Уильямс, — сказал он.
Конечно, это мое настоящее имя, что показалось мне столь добрым знаком, что я повел его прямо к себе домой, в мою чудесную квартиру, и это была ночь, когда пели соловьи. У рыжих удивительная кожа, почти прозрачная, с жемчужными пятнышками.
Но хватит про это.
Томми в качестве проститутки был очень неопытным, и еще «не перевернулся», по известному выражению. Однако, как-то вечером, когда я уже подзабыл этот случай, я снова встретил его на том же самом углу, он улыбнулся мне застенчиво и сказал: «Мистер Уильямс, если хотите, можете меня сегодня трахнуть».
Может быть, и патетично, но очень трогательно.
9
Ранней весной 1948 года произошла новая — внезапная, совершенно случайная, чудесная — встреча с Фрэнком Мерло.
Произошла она примерно так. Однажды, около полуночи, я шел по Лексингтон, дыша ночным воздухом, и проходил мимо магазина деликатесов. Там покупал что-то съестное… Лошадка, он был со своим приятелем, с которым познакомился во время войны.
— Боже мой, Фрэнки, почему ты меня не искал?
— Не люблю перебежчиков, — как всегда, он ответил прямо и честно. — Когда в прошлом году у тебя был такой успех с «Трамваем», я понял, что ты будешь думать, что я хочу воспользоваться нашей маленькой встречей в дюнах. Поэтому никогда не пытался встретиться с тобой. Но я видел пьесу, и она мне очень понравилась.
— Давайте пойдем ко мне, — предложил я. Фрэнки посмотрел на своего приятеля (натурала), тот кивнул.
Мы вернулись в мою квартиру Водолея, ели жареное мясо с рисом и салат из помидоров и маринованных овощей. Мы с Фрэнки не сводили друг с друга глаз.
Фрэнки не был уверен — понял его приятель или нет? Приятель понял, и не имел ничего против. Для всех, кто знал Фрэнки, дружба с Лошадкой значила куда больше, чем то, с кем он — с мальчиками или с девочками.
И поэтому его приятель-моряк предложил: «Фрэнки, оставайся тут с Теннесси, а я поеду домой в Джерси».
Так все и началось. Фрэнки остался с Теннесси на волшебном покрывале кровати за садиком на подводной лодке. Несколько лет спустя я описал это событие в стихотворении под названием «Отдельная поэма».
Я не сразу влюбился в Фрэнки. На самом деле, я вначале долго колебался, переводить ли все это на постоянную основу. Я слишком привык к свободе. И однажды вечером, со всей возможной деликатностью, я спросил у него, не будет ли лучше, если он будет оставаться не каждую ночь, а только через раз; так, как было с Рафаэлло.
Фрэнки отнесся к этому резко отрицательно, его это даже обидело. Во всяком случае, и на этот раз попытка романа закончилась быстро.
Я уехал в Сент-Луис повидаться с матерью. И именно здесь, под родительской крышей, мне стало совершенно ясно, что мое сердце, слишком долго приучаемое к мимолетным привязанностям, нашло себе в юном сицилийце постоянное пристанище.
Я послал ему из Сент-Луиса телеграмму: «Возвращаюсь в Нью-Йорк завтра. Пожалуйста, жди меня на квартире».
Я вернулся после полуночи. Когда я вошел к себе, квартира показалась мне совершенно пустой, не было никаких следов присутствия Фрэнки, и я почувствовал себя несчастным и брошенным. Но это чувство сохранялось только, пока я не вошел в спальню Водолея. Там на громадной кровати спал мой маленький Фрэнки.
Так начались отношения, длившиеся четырнадцать лет.
А сейчас я опишу сумасшедшие события прошедшей ночи. Было запланировано, что я дважды появлюсь в Новом Театре для моих возобновившихся «обсуждений» после спектаклей. Первое было в девять часов десять минут вечера, после первого субботнего спектакля, второе — в двенадцать часов десять минут ночи, после второго спектакля. Я намеревался — поскольку явно сбрендил — прочитать новый рассказ — я называю его последним —«Переучет в Фонтана Белла».
Публика первого спектакля избежала этого опыта после полукомической серии несчастий.