Получая удар за ударом, несчастный все же пытается не поддаваться. И понемногу шквал оскорблений сменяется полумолчанием, еще более невыносимым. Полный остракизм низводит принца до положения парии. Если он присоединялся к какой-нибудь компании, разговор тут же затихал; если направлялся к какой-нибудь группе, люди, завидев его, тут же расходились в разные стороны. Смелые открыто высказывали свое неудовольствие, трусы поспешно шарахались в сторону, как от прокаженного; женщины не скрывали своего негодования и презрения. Внук Людовика XIII, герой Турина, Лериды и Тортосы, не мог теперь найти в Версале партнера для игры в ландскнехт или просто собеседника.
Он был обязан оставаться при дворе, но у него не было сил бороться с оскорблениями, которые ему приходилось ежедневно молча проглатывать. Следует признать к чести Сен-Симона — который часто проявлял мелочность и суетность, — что он с презрением отнесся к общественному мнению и был единственным, кто поддерживал со своим старым другом нормальные отношения.
Но во Франции все быстро успокаиваются, все быстро забывается, особенно скандал. Однако герцог Менский, рассчитывавший извлечь много выгоды из несчастья своего шурина и затаивший на него злобу после неудавшегося брака с мадемуазель Шартрской, умело, с дьявольской хитростью, постоянно раздувал в Париже, в Версале, в провинциях, даже за границей позорящие Филиппа слухи. И в глазах общественного мнения герцог Орлеанский, любовник собственной дочери и отравитель, становится новым Цезарем Борджиа, новым Ричардом III.
От этой ужасной раны Филипп никогда не оправится. Отвергнутый людьми своего круга, он все больше и больше времени проводит в сомнительном обществе, собирающемся в Пале-Рояль, все чаще устраивает дебоши, принимает участие в попойках, шокирует всех полным презрением к нормам морали, традициям, к добру и злу.
Любой другой на его месте озлобился или взбунтовался бы. Филипп же предпочитает бросать вызов своим лицемерным палачам. И не боясь ханжей, он спокойно заходит в покои своей дочери.
Дерзкая герцогиня де Бёрри, потерявшая голову оттого, что оказалась на самом верху, вела себя порывисто, как необъезженная лошадь: она громко смеялась, кричала, выкидывала всяческие фокусы, безумствовала, дебоширила. Филипп с особым удовольствием выполнял все капризы этой истерички, и, безусловно, их наполненная нежностью и жестокостью близость, их ссоры и примирения нисколько не напоминали нормальные семейные отношения. Значит ли это, что в 1712… Отнюдь нет. Елизавета с ведома своего отца стала любовницей маркиза Ла Гайе, в которого она влюбилась так сильно, что собиралась бежать с ним. Это, однако, не помешало обольстительнице постепенно занять около короля место, пустовавшее после смерти Марии-Аделаиды.
Впрочем, эксцентричность пылкой принцессы больше не могла оживить двор. «Здесь все мертво. Жизнь покинула нас», — писала мадам де Ментенон. Больше не было празднеств, не было увеселений. И те дворяне, в которых Людовик XIV пытался пробудить азарт игроков, уже с неохотой составляли карточную партию.
Король, обычно быстро успокаивавшийся после потери близких, впервые так долго пребывал в удрученном состоянии. Помимо горя Людовика терзало страшное, давившее его сомнение. Необыкновенными мерами предосторожности был окружен новый дофин, над которым, казалось, навис дамоклов меч. Бедная Мадам выплакала все слезы.
Ужасно было и то, что униженный публично герцог Орлеанский внешне превратился в совершенно опустившегося человека. Этот грузный апоплексического вида дебошир, часто пьяный, изъяснявшийся на просторечном языке, богохульствовавший и избивавший прислугу на глазах собственной дочери, олицетворял пороки, которых у него на самом деле не было.
Противникам Филиппа не удалось избавиться от него, но его душевное здоровье было серьезно подорвано. Человек, которому предстоит скоро править Францией, — это уже не тот блестящий воин, каким показал себя Филипп во время итальянской и испанской кампаний, это уже не самый одаренный принц в Европе.
Капризы смерти
(1712–1714)
Несколько смертей подряд в королевском доме Франции вызвали смятение в Утрехте, где вот-вот готово было рухнуть хрупкое равновесие, с таким трудом достигнутое в ходе переговоров. Единственный пункт, в котором все сходились, — двухлетний дофин не жилец. А после его смерти корона Людовика XIV перейдет к Филиппу V, права которого были торжественно оговорены еще в 1700 году. Но ни Голландия, ни, особенно, Англия никогда не смирятся с тем, чтобы правление Францией и Испанией было сосредоточено в одних руках. Для Англии это было тем более важно, что партия вигов, взбешенная тем, что оказалась на заднем плане, резко выступала против мира и открыто обвиняла своих преемников в измене.
Начиная с марта министр Болинброк требует, чтобы Филипп V отказался сам и отказался за своих наследников от претензий на французский трон, уступив его герцогу де Бёрри, которого в случае необходимости сменят герцог Орлеанский или другие члены Бурбонского дома. Торси, верный своему господину, апеллирует к конституции, основанной на передаче короны от отца к сыну. Филипп V «Закон этот, — писал он, — следует рассматривать как дело рук Божьих, и именно он лежит в основе всех монархий. Во всяком случае, мы, французы, убеждены, что только Господь может отменить этот закон, и поэтому никакое отречение не может изменить сложившийся порядок вещей, и если даже король Испании и отречется от своих прав, то это вряд ли можно будет рассматривать как способ предотвратить зло, которого таким образом стремились избежать».
Болинброк отвечает резко: «Позвольте нам в Великобритании оставаться при убеждении, что принц может добровольно отказаться от своих прав». Впрочем, вся эта казуистика была бессмысленна: Бурбонам предстояло выбирать между Божественным правом и миром.
Пяти дней хватило, чтобы династические убеждения Людовика XIV отступили перед соображениями государственной пользы. Но, решив убедить в этом своего внука, он натолкнулся на стену непонимания.
Раздражение, испытанное Филиппом V после его вынужденного отъезда из Франции, а затем возбуждение от побед, которые он приписал Божественному вмешательству, окончательно лишили молодого монарха последних предрассудков королевского дома Франции. Загнанный в угол своей двадцатипятилетней женой, одной ногой стоявшей в могиле, и семидесятилетней гувернанткой, он бросался от плотских крайностей к мистицизму и жил, как Карл II, среди видений и иллюзий. Версаль больше не был для него центром мира, и, вышагивая по унылым залам своего мадридского дворца, он вспоминал забытую жизнь. С непреклонным взглядом, плотно сжатыми губами его католическое величество, вечно бормотавший нескончаемые молитвы, был достойным персонажем галереи портретов кисти Веласкеса.
Если Людовик XIV и мог как-то повлиять на него, то только благодаря мадам д’Юрсин. Он еще мог угрожать тем, что отведет свои войска или откажет в субсидиях. Но уже было трудно получить у Филиппа V полномочия на ведение переговоров от его имени, несмотря на столько неудач: он возмущался, когда его владения пытались ограничить Испанией и Вест-Индией. А за потерянные провинции требовал Русильон!
Предложение отказаться от наследства своих предков показалось Филиппу V кощунственным. Божественное предначертание требовало, чтобы он правил в Мадриде и в Париже или, по крайней мере, — если дофин будет жив, — чтобы он оставался королем Испании и регентом во Франции. И ничто не могло заставить его отказаться от этого священного принципа.
Английские министры, озабоченные тем, чтобы решить вопрос как можно скорее, придумали выход: когда дофин умрет, они предложат Католическому королю уступить Испанию герцогу Савойскому и получить за это владения последнего — Савойю, Пьемонт, Монферат и Сицилию. Когда пробьет час, Филипп V без труда получит французскую корону, к которой он присовокупит три савойские провинции, а Сицилию передаст императору.