— Вот теперь мне уже дышится свободнее и легче, Pater Beatissimus, и ушибы, которые я получил при падении с башни, будто бы болят меньше, — сказал Петр. Ему и впрямь дышалось свободней и легче, поскольку появилась надежда, что из этой истории он выпутается с честью и в полном здравии.
— Если хочешь мне угодить, продолжай, ибо твое повествование не только веселит меня так, что один или два раза я посмеялся от всего сердца, — а это, при моем положении наместника Бога на земле, редко случается со мной, — но оно также умиляет и трогает меня.
— Ведь Господу Богу тоже доводилось смеяться, — сказал Петр. — В Псалтири мы читаем: «Живущий на небесах посмеется…» А в другом месте: «Господь же посмеивается над ним». А в Книге Пророка Аввакума…
— Прекрати, — сказал папа, — и не отвлекайся. Рассказывай дальше о своих приключениях…
— Ваше Святейшество верно подметили, — сказал Петр, — я действительно отвлекаюсь и, вместо того, чтобы рассказывать о пережитом, хвастаюсь знанием Священного писания, цитаты из которого, будучи вырваны из контекста, теряют свою научную значимость, а все потому, что если до сих пор мне удавалось кое-как развлечь и рассмешить Ваше Святейшество, то впредь мне этого уже не достигнуть.
Так и вышло: когда Петр описал свои приключения с момента его освобождения из Српновской крепости вплоть до его вступления в ворота Страмбы, приветливое лицо папы омрачилось.
— Да, привести или, как следует из твоего рассказа, притащить молодого Гамбарини в город, куда входить ему было запрещено, — преступное легкомыслие, извинительное лишь твоим незнанием итальянских привычек. Нет сомнений, молодой Гамбарини твердо знал, что герцог Танкред из духа противоречия моим наивысшим указаниям примет его с распростертыми объятиями.
— Гамбарини был в этом убежден, — сказал Петр, — и герцог Танкред, хотя вначале обошелся с Джованни сурово и немилосердно, в конце концов уступил пожеланию страмбского народа…
— Уступил пожеланию страмбского народа? — переспросил папа насмешливо. — Воле Божьей должен был он уступить, но не пожеланию народа.
— Видел я этот народ, — сказал Петр, — ох, какой он «жестоковыйный», как написано во Второй Книге Моисеевой. Так вот, герцог Танкред подчинился своему жестоковыйному народу, сменил гнев на милость и вернул Джованни Гамбарини владения его предков.
— … Тогда как ты, mi fili, — снова ласково прервал его папа, — понял гнусность его начинаний и, послушный наставлениям приора Интрансидженте, моего верного слуги, затаившись, поджидал удобного случая, чтобы сорвать гнусные, враждебные моему престолу планы герцога. Ты был прав, mi fili, конец твоего повествования и впрямь неинтересен, точнее выражаясь, неинтересен для меня, поскольку я его уже знаю.
— Боюсь, что донесения о страмбских событиях, полученные Вашим Святейшеством, не были достаточно точны и дошли до Вас в искаженном виде, — сказал Петр. — По чистой совести говоря, приора картезианского монастыря в Страмбе, по прозвищу Интрансидженте, я никогда в глаза не видел и уж тем более не мог быть послушен его наставлениям. Я был далек от того, чтобы строить козни против герцога, который был ко мне ласков и добр, а я питал к нему сыновьи чувства и воспылал страстью к его дочери.
Петр заметил, что губы папы снова дрогнули от сдерживаемого смеха.
— Он, Петр из корзинки с гнездом наседки, воспылал страстью к принцессе Изотте! А почему бы и нет?! В Италии все можно. Разумеется, донесения, которые я получал, хотя и не содержали этой обычной человеческой сути, которая не лишня даже в самых тонких дипломатических и политических взаимоотношениях, но в основном они были достоверными. Ты, Петр из гнезда, стало быть, воспылал страстью к герцогской дочери, а отец отослал ее прочь из Страмбы, поэтому ты и затаил к нему злобу и в раздражении, когда вы из-за этого поссорились, вонзил ему в сердце меч, но, ужаснувшись своего поступка, задал стрекача и незаметно улизнул из города. Но ты, безумный юноша, ошибся, утверждая, что под конец в твоем повествовании не будет ничего, что развеселит Мое Святейшество. Напротив, такая подробность, что в страмбских событиях замешана и прелестная Изотта, моя милая девочка, головка, начиненная познаниями, и сердечко, исполненное целомудрия, — нет, это вызывает у меня непреодолимое желание посмеяться.
И, снова положив обе руки на живот, папа рассмеялся, и смеялся до тех пор, пока не заметил, что Петр не разделяет его веселья и смотрит на него серьезно и обеспокоенно.
— Ну, — сказал папа, — что еще тебя мучит? Право, не могу даже себе представить, чтобы я, наместник Бога на земле, воспринял твою достойную порицания историю спокойно.
— Обстоятельства, которые так развеселили Ваше Святейшество, меня не касались, покойный герцог Танкред своей дочери у меня не отнимал, как раз напротив: перед самой своей смертью он призвал меня к себе и пытался убедить, что я единственный, кто способен уберечь корабль Страмбы от бури, которая швыряет его в различные стороны, посулил мне руку своей дочери и назначил меня главным командующим страмбского войска.
Папа задумался.
— Странно, на самом деле странно, — подивился он, — герцог Танкред был изменником и предателем, но не глупцом, и разбирался в людях; и если в том, что ты рассказываешь, есть хоть доля правды, значит, то необычайно приятное впечатление, которое ты произвел на Мое Святейшество, прелестный юноша, разделяют и иные люди. Он посулил тебе, бродяге, пришедшему невесть откуда, руку дочери и назначил тебя командующим своим войском? — Папа резко ударил рукой по подлокотнику кресла. — Тогда почему же ты убил его?
Петр, нарушив неловкое молчание, воцарившееся в зале, тихо ответил:
— Я не убивал его, Ваше Святейшество. Герцог скончался от яда коварного отравителя, которого подослал Джованни Гамбарини; свое злодеяние он свалил на меня, чтобы подорвать мою популярность у страмбского народа, а самому остаться чистым. Такова правда, Ваше Святейшество. Я знаю, что эта правда неблагоприятна для меня, но лучше умереть, чем покрывать чью бы то ни было ложь. Иначе я не умею.
Сытое, добродушное лицо папы побагровело, он дважды поднимал руку к ленте, привязанной к колокольчику, чтобы позвать кого-то, но не сделал этого; он молчал и заговорил, только когда сердце у него забилось ровнее, а лицо приобрело прежний цвет.
— Что же, что теперь делать, подскажи, Боже, наместнику своему на земле, — проговорил он вполголоса, словно размышляя вслух. — Я желал хоть один-единственный раз в жизни увидеть в этом мире лицемерия и лжи человека, кто настаивал бы на правде, держался бы этой правды даже ценой своей собственной гибели; и вот я встретил его, вот он стоит передо мной, и от этого я несчастен и в полном смятении, потому что правда, которую он отстаивает и сторонником которой является, для меня политически неприемлема. Да правда ли это? Ведь ты, юноша, выдающий себя здесь, перед моим троном, за фанатика правды, на самом деле искатель приключений, несмотря на свою молодость достаточно уже побродивший по свету и недавно пойманный во время отчаянной попытки бегства из тюрьмы, куда ты был брошен за воровство. Тут кроется противоречие, а Мое Святейшество ненавидит противоречия. Говори и попытайся это несогласие объяснить так, чтобы в моей душе опять воцарился мир и покой и чтобы я опять рассмеялся. А если тебе это не удастся, я не признаю твою личность удостоверенной, и ты будешь повешен на мосту Сант-Анджело, рядом с тем, кто так же, как и ты, выдавал себя за Петра из Кукани.
И папа снял табличку, что висела на подлокотнике его трона, положил ее себе на колени и начал барабанить по ней тремя пальцами правой руки.
— Задача, поставленная передо мной Вашим Святейшеством, — начал Петр, — необычайно трудна, потому что я не могу объяснить те противоречия, которых сам не вижу и не чувствую. Ваше Святейшество называют меня искателем приключений; и если моя жизнь авантюриста ничтожна, то ничтожна и моя несговорчивость в вопросе правды, потому что, как меня однажды упрекнул граф Гамбарини, дело не в моей добродетели, а в проявлении себялюбия и самонадеянности. Если бы я мог признать свою малость и несостоятельность, то говорил бы, как большинство людей, — то есть так, как это в данном случае угодно, невзирая на правду; но я, ведомый неуместной гордыней, возвышаюсь над многими из них, по крайней мере, тем, что говорю правду, именно эта склонность привела меня на достойную презрения дорогу искателя приключений; она сделала меня, лишенного семьи, отечества, похожим на древних скифов, кочевавших с места на место, не имея пристанища, постоянного крова над головой. Когда-то — еще семнадцатилетним юношей, после упомянутого мною опрометчивого поединка — я был брошен в тюрьму, и граф Гамбарини, мой тогдашний хозяин, изъявил желание протянуть мне руку помощи и вызволить из беды, правда, при условии, что я признаю и во всеуслышание объявлю о том, что у королев не бывает ног.