— Смотрите-ка, синьор, оказывается, влюблен, — холодно и насмешливо заметила принцесса. — В кого же это?
— Зачем вы спрашиваете, ведь вам слишком хорошо известно, что я без памяти влюблен в вас?! Да, принцесса Изотта, вы суетны и пресыщены, но это не в силах помешать и не помешает мне любить вас так же, как я люблю риск, опасность, запретные игры и предельные, страшные минуты, когда речь идет о жизни и смерти. Вы, Изотта, — принцесса, а я — бедняк, авантюрист и бродяга, титулы мои arbiter linguae latinae и rhetoricae свидетельствуют только о том, что вашему отцу, который наградил меня ими, чувства юмора не занимать. Значит, вы для меня недосягаемы, как солнце, и иллюзорны, как голос, возвращенный эхом, когда он уже отзвучал, а я за этой недостижимостью и иллюзией шел из далекой, вам абсолютно неведомой чужой земли, отмахал тысячи миль, преодолел тысячи препятствий, чтобы теперь, достигнув цели, воскликнуть с горьким смехом: и на что ты осмелился поднять взгляд, Петр Кукан?
— Еще быстрее! Un poco piu presto! Un poco piu presto! — восклицал в экстазе maitre des ceremonies, обращая очи к ангелам, украшающим потолок; по восхищенному выражению его лица можно было судить, что то, что сейчас разыграется в Sala degli Angeli, — не обыкновенное начало банального придворного праздника, но нечто совершенно исключительное, до сих пор никогда не происходившее и самими небесами благословляемое. Легкая упоительная мелодия сальтареллы уже основательно растопила лед и проникла танцующим в кровь, словно вино, разожгла огнем их лица, так что теперь им представлялось, будто мир прелестен, а жизнь исполнена блаженства, и все, что совершается, совершается в ритме сальтареллы, все хорошо и все в полном порядке, потому что нет ничего приятнее и желаннее, чем танцевать сальтареллу. Танец не прекращался, и никто не заметил, как герцог с герцогиней покинули круг и направились к своему возвышению, при этом герцог, находясь в добром расположении духа, остужал разгоряченное лицо веером, который попросил у герцогини-жены. Петр тоже был опьянен сальтареллой и, по правде сказать, далек от того, чтобы с горьким смехом упрекать себя за тот «взгляд», который он, по собственному выражению, «осмелился поднять», и все ему представлялось легким и доступным, словно в блаженном сне. Мотив легкости и доступности настойчиво овладевал его мыслью, и он включил его в поток своих дальнейших словоизлияний:
— Да, да, именно, на что ты отважился поднять взгляд, задаю я себе вопрос, и, однако, сама легкость, с какой я поверяю вам свое чувство, свидетельствует, что вопрос этот, продиктованный разумом, неискренен и фальшив, ибо все, что естественно, — совершенно и легко, и из этого я рискнул сделать вывод, будто все, что легко, есть и верно, и правильно.
— Превосходно, вот это мне нравится, — согласилась принцесса. — Тут я угадываю теоремы своих наставников: если А равно В, а В равно С, то и А равняется С. Образцовый и достойный похвалы пример того, как объясняться в любви с помощью Аристотелевых силлогизмов.
— Аристотель не выдумывал этих силлогизмов, но выводил их из жизни природы, — парировал Петр. — А я, принцесса, изъясняюсь в своей любви с такой же легкостью, с какой птица взлетает над лесами или с какой горячий источник бьет из земли. Я не случайно, а умышленно привел эти два сравнения, потому что любовь, Изотта, это не рядовое явление, но сверхъестественное, любовь — это сама реальность, ибо в ней полнее и увлекательнее всего соединяется начало света, коему мы с радостью подчиняемся, и начало тьмы, что повергает нас в ужас; она возникает в неведомых глубинах и на небесах, из впечатлений, ясных и внятных, и из таинственных порождений души. Впервые в жизни, Изотта, я ощущаю, что такое любовь, и вдруг разом узнаю о ней все, потому что любовь не поддается изучению, любовь не исследуют, любовь воспринимают непосредственно, как красоту, она не подвластна разуму, она выше, чем разум, мы и любовь тождественны лишь в той мере, в какой влюбленный имеет право сказать: «Любовь — это я сам, и каждый, кто любит, — это любовь». Я люблю вас, Изотта, и молю, верьте мне так, как вы верите звону колокольцев стада, возвращающегося с пастбища, жужжанию золотистых пчел, неслышному шагу лани, идущей на водопой, или же тому, что над нами раскинулся небосвод, а Земля держит наши шаги, или тому, что вы женщина, а я мужчина…
— … сын шарлатана и внук кастратора, — прервала его принцесса. — С меня довольно ваших дерзостей, синьор Кукан.
Не завершив фигуры, она отвернулась от него и, лавируя между танцующими, пошла к своему возвышению.
Озаренный сиянием огней зал вдруг померк перед глазами Петра, и все нутро в нем затрепетало от ненависти. Ты заплатишь мне за это, Джованни, повторял он, заплатишь! Ведь невозможно было сомневаться в том, кто информировал принцессу о родословной Петра. Ты у меня поплатишься, повторил он, зная, что ничем Джованни не поплатится, ибо он, Петр, доиграл свою игру. Принцесса двигалась, будто сомнамбула, безвольно опустив руки, с помертвелым лицом, отказавшись взять Петра за локоть, хоть отчаявшийся юноша предложил ей свою поддержку. На сей раз, schioppetti, ты промахнулся, на сей раз, arbiter rhetoricae, твое хваленое красноречие не спасет тебя от позора, теперь, черт побери, тебе крышка, теперь, каррамба, ты столкнулся не с разбойниками, и не с предателями-лакеями, и не с Вильфредом, страшным владыкой лесов, не на таможенников напал и не на capitano di giustizia, теперь тебе доставит хлопот женщина, а на это, голубчик, тебя не хватит, она тебе обломает когти — и оглянуться не успеешь.
— Ай-яй-яй, что я вижу, наша доченька уже перестала танцевать? — воскликнул герцог, когда Изотта, позади которой шествовал Петр, остановилась перед троном. — смею надеяться, что наш удачливый синьор Кукан наконец на чем-то споткнулся и показал себя никудышным танцором? Наступал тебе на ноги, да, собственно, что с тобой, отчего у тебя такое кислое лицо, будто у великомученицы?
— Ничего не случилось, папенька, — сказала Изотта. — синьор Кукан — танцор именно такой, как и следовало ожидать. Но у меня разболелась голова, и я прошу позволить мне пойти отдохнуть в зимний сад.
— С каких это пор, овечка, ты просишь позволения делать такие обычные и заведомо дозволенные вещи? — подивился герцог. — Зимний сад на то и заведен, чтобы красивые молодые девушки спасались там от головных болей. Разумеется, ступай, а синьор Кукан пусть проводит и развлечет тебя.
— Я приложу все старания, Ваше Высочество, — отозвался Петр, кланяясь, и удалился вслед за принцессой, совершая отменные pas du courtisan.
Зимний сад оказался почти столь же просторным, как Зала Ангелов, которой он был прямо перпендикулярен. Так называемый «зимний сад» обозначался еще как Зала тысячи шумов, Sale degli mille rumori, потому что здесь шумели десятки мельчайших фонтанов и каскадов, стекавших по искусственным отрогам и скалам из белого мрамора, и Зала тысячи ароматов, Sala degli mille odori, ибо тут произрастали орхидеи и сирень, а более всего — дивные цветы неизвестных названий, доставлявшиеся с далекого Востока.
— Мне кажется, Изотта, будто то, что вы сказали отцу, не соответствовало тому, что вы намеревались ему сказать, бросив меня одного посреди танца, — произнес Петр, когда принцесса грациозно опустилась на мраморную скамеечку и, низко склонив голову, утомленно оперлась челом о тыльную сторону правой руки.
— Можете насмехаться теперь над моим поражением, над моей слабостью, над недостатком гордости и воли, — ответила Изотта. — Разумеется, у меня и в мыслях не было говорить что-либо подобное, разумеется, я намеревалась посетовать на вашу дерзость, но мне недостало злости. Я проиграла, синьор Кукан, ваша отвага оказалась сильнее, чем мои пресыщенность и скука, как вы изволили выразиться, и от этого мне стыдно, я злюсь на себя самое и все-таки рада, потому что мне уже не нужно быть гордячкой, эгоисткой и зазнайкой и я могу вам признаться в том, чего я на самом деле желаю: впредь говорите со мной так же, как до сих пор, будьте по отношению ко мне таким же безумцем, храбрецом и совсем не похожим ни на одного из тех, кто меня окружает и кого я знаю.