Потом из дворца, некогда принадлежавшего Гамбарини, вышла личная охрана capitano di giustizia, которая от городской охраны отличалась лишь цветом мундира — желтым, со знаком Весов, вышитым на груди, в то время как у городской гвардии мундиры были бледно-голубые; охранники с позлащенными шлемами на голове и алебардами в руках выстроились двойными шпалерами, по четыре человека на каждой ступени, двое справа и двое слева. Страмбане люто ненавидели эту стражу, capitano di giustizia уже многие годы без нее шага не мог сделать, — заметим, кстати, что им дали прозвище «голубятники» — и все потому, что capitano di giustizia, боясь быть отравленным, питался одними голубями, которых охранники ловили для него, доставляя живьем, а он собственноручно убивал птиц и приготовлял еду, — так вот, мы остановились на том, что «голубятников» все ненавидели горячо и дружно, не отваживаясь, однако, проявить эту ненависть иначе как молчанием, зато, когда распахнулись ворота герцогского дворца и, печатая шаг, выступила городская гвардия, как нам известно, в голубых мундирах, и плотно сомкнутыми рядами по двое двинулась на площадь, чтобы образовать большое каре вокруг места казни, послышалось некое неотчетливое бормотание, выражавшее одобрение и симпатию, — хлопать в ладоши страмбане не отваживались, поскольку господин capitano к таким проявлениям личных чувств был особливо чувствителен и реагировал на них чрезвычайно круто.
Тут еще следует добавить, что приязнь, которой страмбане одаряли голубых, была абсолютно безрассудна и притворна, поскольку голубые и желтые вполне стоили друг друга, если за желтых можно было дать восемнадцать, то за голубых — двадцать без двух; обе стражи, личная и городская, находились в кулаке у capitano di giustizia.
После этого долго — может, час, а может, и больше — не происходило ничего, мучительная пауза была нарушена лишь тремя мелкими инцидентами, вызвавшими признательный смех публики: первый, когда в пустой квадрат площади, охраняемый голубыми алебардниками, проник неведомо как маленький лохматый песик и бросился на Брута с отчаянным лаем, а один из охранников, поколебавшись, неуверенно и робко выступил из строя и попытался отогнать забияку своим неуклюжим оружием; второй, когда Бруту наскучило бродить и он разинул пасть, так что все ждали рычания, а лев, вместо рыка, натужно, сипло раскашлялся и расчихался; в третий раз смех раздался, когда со стороны Солнечной улицы с отчаянным визгом и хрюканьем неожиданно выбежал огромный жирный хряк, преследуемый резником с дубиной в руке. Покорные монахи, собранные на мраморных ступенях храма святого Павла, в девятый раз затянули свой покаянный псалом, начиная и кончая его словом miserere[45]. Звонарь перестал звонить в похоронный колокол, чтобы дать себе роздых, поскольку от напряжения у него чуть не отказывало сердце, а смертник все не появлялся и не появлялся.
Публика тоже забеспокоилась, потому что пронесся слух, будто наверху нечто происходит, а точнее: герцогиня-де вызвала высочайшего повелителя в свои личные покои, находящиеся в левом крыле дворца, в appartamento della Duchesse[46], и сейчас, в роскошной приемной зале этих appartamento, увешанных гобеленами, сотканными по эскизам Рафаэля Санти, они уясняют свои расхождения во взглядах, или, вернее, — да будет позволено так выразиться, — бранятся. Никому никогда не понять, как подобные слухи могут просачиваться через стены, столь мощные и прочные, как стены герцогского дворца, но всем в Страмбе было доподлинно известно, что вчера под предлогом головной боли герцогиня уже в начале одиннадцатого покинула благотворительный бал, который устроил capitano di giustizia для нотаблей города в пользу несчастных страмбских сирот, и своим преждевременным уходом сократила торжество, поскольку после ее исчезновения на английский манер невозможно было продолжать веселье; тем самым она — не ведая того — нечаянно ускорила вынесение приговора Джованни; приняв сильнодействующие порошки, герцогиня уснула и, проснувшись лишь около полудня, только тогда узнала о приготовлениях, о том, что ее названый племянник прибыл в Страмбу навестить своего доброго дядюшку, а его, под тем предлогом, что он якобы этого дядюшку хотел отравить, — как это уже покушался проделать его отец, — теперь бросают на растерзание льву; возмущенная герцогиня подняла непристойный крик и обрушилась на супруга с воплем, что это с его стороны неблаговидный и неблагородный поступок, а он как будто ответил, что с ее мнением вполне согласен, но ничего уже не поделаешь, поскольку приговор уже вынесен по всем правилам закона в соответствии с пожеланием и по предложению capitano di giustizia; она будто бы возразила, с какой стати он, пьянь несчастная, велел посадить Джованни Гамбарини под замок, вместо того чтобы — коль скоро имя Гамбарини в Страмбе проклято — тихо и незаметно вывести его из города, а он вроде как сказал, что, поступи он так, у него начались бы крупные неприятности с господином capitano, а она как будто кричала, что пора ему, тюфяку, избавиться наконец от этого злыдня capitano, а он ответил, что этого он не берется растолковать, потому как ей с ее бабьим умом того не уразуметь; таким манером они будто бы клянут друг друга до сей поры.
Вполне правдоподобно, что разногласия между герцогом и герцогиней, если на самом деле до этого дошло, высказывались несколько иначе и аргументы обоих спорщиков были более утонченны и глубоки, чем того желала людская молва, но нет никаких сомнений, что ссора все же имела место и предмет ее был тот самый, что передавался из уст в уста, и это явилось причиной неприятной задержки с экзекуцией, что было скандалом для Страмбы, города четких приказов и порядка. Господа бранятся, а мы из-за этого прозеваем сиесту перед вечерней службой, волновались монахи, мерзшие в своих тонких грубошерстных одежонках. Господа ссорятся, сердился доматоре, а мой Брут из-за такой холодной погоды простудится, сдохнет, и я лишусь места. Господа ссорятся, а мы прозеваем и послеполуденный рынок, в гневе роптали рыбаки, охраняя свои полные кадушки. Господа ссорятся, улыбался аптекарь Джербино, светлая голова, ну что же, тем лучше; герцогиня воспротивилась не герцогскому решению, а capitano, поскольку герцог — всего лишь мелкая марионетка в капитановых руках; ну что же, поглядим, чья возьмет.
Приблизительно в четверть первого, а может, — на несколько минут позднее на лестнице дома появился сам capitano di giustizia, личность которого была памятна такому множеству людей, охраняемый слева и справа, сзади и спереди желтыми алебардниками, и быстрым шагом направился к герцогскому дворцу. Если вы помните, прекрасная Финетта назвала этого многажды проклятого и яростно ненавидимого человека — горбатым чертом, и это определение было весьма точно и метко, хотя он не был горбат, напротив, спина у него была прямая, выправка отменная — и все же его приземистая паучья фигура с чрезмерно длинными руками в сравнении с коротким телом и непомерно широкими прямыми плечами производила прискорбное впечатление безобразия и уродства, его острое крысиное личико с бегающими черными глазками было таким свирепым, таким неправдоподобно злым, полнощно-призрачным, что стороннему и не подверженному опасности наблюдателю оно могло показаться просто смешным, ибо, право слово, не часто случается, чтобы злоба пронизывала человеческие черты с явственностью, прямо-таки наивной. Было просто удивительно, каким образом этому мозгляку, этому скорпиону в облике человека удалось столь прочно втереться в доверие властителя, тем более что capitano был родом не из Страмбы, а из далекой Генуи, откуда герцог вызвал его после конфликта с Гамбарини, поскольку более не желал доверять пост шефа полиции человеку здешнему, имеющему в городе родных и друзей.
«Ну, дело оборачивается круто», — заметил аптекарь Джербино. Для него было несомненно, что capitano направился во дворец к герцогу затем, чтобы навести там порядок, потому как обычно для экзекуций, совершаемых на пьяцца Монументале, он являлся прямо из своего дома. Дело и впрямь оборачивалось круто, и та быстрота, с какой ему удалось навести надлежащий порядок, еще раз свидетельствовала о его беспредельной влиятельности и могуществе.