— Я — граф Гамбарини, — твердым голосом произнес Джованни, — и желаю беседовать со своим дядей бароном фон Гайнесбургом.
Эти слова произвели впечатление на показавшегося в оконце человека, и, по-видимому, благоприятное, но не столь сильное, чтобы он тут же распахнул ворота и рассыпался в извинениях.
— Вы ошиблись адресом, — проговорил он. — В данный момент господин барон в отсидке и, сдается мне, проведет там довольно много времени, а что с ним будет дальше — Бог весть.
— В какой такой отсидке? — спросил Джованни, не поняв этого грубого выражения.
— Я хотел сказать, что он сидит, — поправился муж, стоящий за оконцем.
— Где сидит? — изумился Джованни, все еще не понимая.
— За решеткой, черт подери, в кутузке, в холодной, — пояснил сторож. — Но коли любопытствуете доподлинно все узнать, то завтрева здесь — открытая распродажа имущества.
— Но это немыслимо! — возмутился Джованни.
— Что верно, то верно, господин граф, немыслимо, но это так, — подтвердил муж у оконца. — Мне неизвестно, почему он арестован, но толкуют, прошу прощения, будто господин барон воровал.
— А где же госпожа баронесса? — спросил Джованни.
— Госпожу баронессу тут же хватил кондрашка, — проговорил муж за оконцем.
— Господи, Боже ты мой! Но это ведь немыслимо! — простонал Джованни. — А как же баронесса Пепи?
— Баронесса Пепи не вынесла позора, выскочила из окна и убилась насмерть, — поведал муж и захлопнул створку оконца.
Как видно, пражский государственный переворот бросил свою мрачную, зловещую тень и на этот город над Дунаем.
— Sic transit gloria mundi[32], — проговорил Петр, — сдается мне, что обе семьи, чья кровь в равных долях течет в твоих жилах, влипли в хорошенькую передрягу.
Потрясенный Джованни, вынув из кармана шелковый платочек, осушил им слезы.
— Бедняжка Пепи! — проговорил он. — Таким прекрасным именем ее назвали. Пепи… Ничто не пошло ей на пользу. У нее были такие нежные, прозрачные ручки! А как она любила своего попугайчика, хотя его кто-то испортил, научив произносить грубые слова. Если бы знать то окно, из которого она выбросилась, бедняжка, ей-богу, я положил бы под ним цветы! Она это заслужила, несчастная Пепи!
Джованни, со своим шелковым платочком, поднесенным к глазам, выглядел столь удрученным, что Петр не удержался и прыснул со смеху, заразив своим смехом Джованни.
— Представь себе, однажды она… — начал он, хотя смех мешал ему говорить. Петр хохотал вместе с ним, потому как мысль о том, что баронесса Пепи однажды… представлялась ему уморительной.
— Так что же она однажды? — спросил он сквозь смех и слезы.
— Однажды она… — снова попытался начать Джованни.
— Я задушу тебя, если ты немедленно не расскажешь, что же она однажды! — взвыл Петр.
— Однажды ей захотелось поиграть с нами в раumе, — захлебывался Джованни.
— Этими своими прозрачными ручками… — изнемогая от хохота, выдавил Петр.
— А попугайчик возьми да и крикни: иди ты в ж… Это непристойно — смеяться после такого несчастья? — спросил Джованни, утирая слезы.
— Чего уж там, — сказал Петр. — Когда на человека обрушивается такое множество бед, что кажется, будто на свете вообще больше ничего не происходит, одни лишь неприятности, тогда уж, ей-богу, Джованни, остается только смеяться.
Они разместились «У золотого колеса», рядом с иезуитской коллегией. Поскольку слуги снова обнаглели и часто, собравшись в кружок, торопливо о чем-то перешептывались, исподлобья бросая на молодых людей косые взгляды, Петр и Джованни решили всю ночь стеречь карету, меняясь каждые два часа; хотя дверцы кареты запирались, но в нынешние времена, когда мораль упала так низко, а прежние нравственные установления разрушились, можно было опасаться и того, что сторожа-лакеи, обернувшись врагами и злодеями, взломают дверцы.
Карету поставили посреди двора, потому что в сарае такая громоздкая повозка не помещалась. Джованни, не раздеваясь, лег спать, а Петр заступил первую смену. Прошли два часа, но сна еще не было ни в одном глазу, поэтому, вместо того чтобы разбудить Джованни, Петр осторожно расхаживал по двору, засунув пистолеты за пояс; под рубашку он надел кольчугу пана Войти.
Петр был убежден, что этой ночью что-то случится; он почти физически ощущал, как откуда-то, совсем рядом, может быть, из угла двора, с земли, где расположились на ночлег слуги, за ним наблюдают. Коварный взгляд караулит каждое его движение.
Ночь была ясная, сияла полная луна, а вдали светилась медно-белая башня храма святого Стефана; однако перед полуночью набежали тучи и своим черным мохнатым покрывалом задернули месяц и звезды; башня святого Стефана померкла, по небу полыхнула молния, послышался удар грома, и на землю упали первые тяжелые капли дождя. В это время года грозы тут непривычны, но, на сей раз разразившись, гроза была на редкость великолепна: молнии мелькали одна за другой; едва стихал, пророкотав, один раскат грома, как тут же раздавался следующий; устрашающий глас небесного гнева с грохотом проносился над городом, словно воздушная звуковая кулиса, разрываемая ослепительными зигзагами молний и снова соединяющаяся с оглушительным громыханием; посреди всей этой сумятицы шумел и свистел ветер, кружа с запада на восток, с поворотом — от севера к югу.
Петр быстро подскочил к карете и вытащил из кармана ключ, чтобы открыть дверцы и спрятаться от ужасной непогоды, но не успел даже нащупать ручку, как почувствовал, что ноги у него разъезжаются, словно на наклонном скользком полу, и сам он уже лежит, распластавшись, на земле; когда же, расстроенный и обалдевший от нечаянного невезения, он поднялся из грязи, то увидел нечто невероятное, абсолютно непостижимое: башня храма святого Стефана, озаренная блеском молнии, еще несколько минут назад являвшая образ несокрушимой и благородной стройности, раскачивалась, будто мачта корабля, швыряемого волнами, и стала тоненькой, словно вязальная спица, ибо от нее, очевидно, отвалилось нечто весьма существенное. В этот миг буря, принесенная словно на крылах полуночниц, снова унеслась; интервалы между молниями и громами сделались длиннее, но рокот, раздававшийся откуда-то сверху, усилился, перемежаясь с чудовищным грохотом, рвавшимся откуда-то снизу, из глуби земли, чуть ли не из самого ада, и к этому надземному и подземному реву присоединились голоса людей, кричащих, стенающих, визжащих, вопящих и на всякий манер ропщущих.
Осознав, что его повергло ниц самое настоящее землетрясение, Петр облегченно перевел дух, поскольку сперва подумал, что кто-то умышленно сбил его с ног; естественные природные катастрофы не так страшны, как людское коварство и злоба. Мысль безумная, ибо одно зло не исключает другого, в чем Петр тут же смог убедиться.
Дом сотрясался от крика, стука, топота и грохота дверей; чьи-то фигуры у окон в одних рубашках воздевали руки к лиловым сверкающим молниям, но при этом откуда-то из тьмы и непогоды звучало удивительное церковное пенье, пенье примирившихся и смиренных, кто был в ответе за то, что наступил конец света. Едва поднявшись, Петр снова упал, поваленный налетевшим порывом вихря и новым подземным толчком, сопровождавшимся страшным грохотом и ревом. Как выяснилось позже, обрушилась башня соседней иезуитской коллегии, засыпав часть восточного крыла гостиницы. Петр осторожно поднялся на колени и, опершись ладонями, уже собирался было встать, но, прежде чем ему удалось это сделать, что-то тяжелое, по мимолетной догадке — двое упитанных парней, — вспрыгнули на него; ему не нужен был свет, чтоб догадаться, что у них красные ливреи с девизом «Ad summam nobilitatem intenti», вышитым на рукавах. Итак, теперь землетрясение было ни при чем, теперь действовало иное зло, куда худшее. Два ножа вонзились Петру в спину почти одновременно и почти одновременно сломались о железную кольчугу; при этом один из убийц взвыл от боли, потому что нож неожиданно на ткнулся на плотную преграду и ладонь соскользнула с ручки, а сжатые пальцы врезались в остаток лезвия по самую кость. Раненый душегуб тут же отказался от дальнейших попыток прикончить Петра и отскочил куда-то во тьму, прыгая на одной ноге и поливая все вокруг обильно струящейся кровью, пока новое колебание почвы не повергло его наземь.