Ехали длинным обозом. Возок, в котором ехали Настёнка с матерью, шел в середине. И ни начала ни конца обоза не углядеть. Протянулся он до самого края, где выбеленная снегом земля сходилась с блеклым зимним небом. И только когда в пути переваливали пригорок, видно было, что у пестрой ленты обоза есть и начало и конец, хоть и очень далеко от Настёнкиного возка и до первой подводы, и до последней.
Настёнка с матерью ехали в лубяном возке. Отец сам соорудил его. Отец у Настёнки — мастер первой руки. Начальство отличает его против остальных мастеровых. Ему дозволено взять с собою семью и выделена под скарб отдельная подвода. Таких, как отец, мастеров, что едут с семьями, в обозе не наберется и десятка. Прочие мастеровые едут в далекую Сибирь без семей. Большинство из них либо холосты, либо бобыли, а семейным обещано, что семьи прибудут летом но теплу. Каждому из мастеровых поручено по три груженых подводы. На возах разный инструмент, полосовое и кровельное железо, гвозди, огнепостоянный кирпич для горнов и вагранок и прочий припас, нужный при строительстве чугунолитейного и железоделательного завода.
Самым тяжелым из всего, что пришлось перенести в пути, были ночлеги. В тесную избу набивалось столько народу, что стены распирало. Женщин с детьми укладывали на печку и на полати. Там было до того душно и чадно, что и тепло, о котором так мечталось в стылом возке, не радовало. Настёнка крепилась, а ребятишки поменьше — были среди них и грудные — не только стонали и плакали, но и в голос кричали.
Уже к концу дороги, на одном из ночлегов, умерла годовалая Дунюшка. Настёнка еще дома, в Невьянске, нянчилась с ней — жили по соседству. И когда ночью Настёнка проснулась от громкого причитания и спросила в испуге, почему плачет тетя Катя, и ей сказали: «Дунюшка померла», — никак не могла понять, осмыслить этой первой па ее пути смерти.
Как это померла?.. Вечером лежала у матери на коленях, разбросав похудевшие за дорогу ножонки, и смотрела во все стороны круглыми черными, как спелая черемуха, глазками. Она и не плакала. Ее голоса не слышала Настёнка в общем хоре ревущих и хныкающих. А вот померла…
— Маманя, а я помру? — спросила у матери.
И мать, усталая, измученная длинной, потерявшей где‑то свой конец дорогой, ответила с хмурой покорностью:
— Все помрем, доченька. Спи‑ка, спи…
Долго не могла заснуть Настёнка и все думала: зачем живут люди, если все равно всем помирать?..
В углу перед иконой теплилась лампадка. В прогорклом от чада махорки, от прелых испарений мокрой одежды и обуви воздухе пламя лампадки то совсем сникало, втягиваясь в фитилек, то на миг разгоралось, бросая блики света на темную, залощенную временем поверхность иконы.
Настёнка, не отводя глаз, смотрела на изможденное бородатое лицо. Это был бог, которому она молилась много раз в день и который все знал и все мог. Он знал, почему умирают люди, и мог сделать так, чтобы они не умирали. Конечно, мог… А вот Дунюшка померла, и маманя сказала: «Все помрем…» И маманя тоже говорила, что он добрый и что он один за всех.
Рано пришли к Настёнке недетские мысли.
…А с годами все чаще и чаще подступали раздумья о неустроенности и несправедливости окружающего ее мира.
Окна их маленького дома выходили на площадь, в глубине которой на бугре возвышалось огромное, против всех прочих строений, здание заводской конторы. Едва ли не через два–три дня после того, как поселились они в новеньком, только что срубленном доме, на площади секли пойманных беглых.
Мать не пустила Настёнку на улицу. Неровен час, еще стопчут на переполненной народом площади. Взобравшись с ногами на лавку, опираясь острыми локотками на широкую, отдающую свежим смоляным духом колоду подоконника, Настёнка смотрела в окно. Что творилось за спинами толпившихся людей, ей не было видно. Доносились только резкие выкрики и стоны да временами приглушенный ропот, пробегавший меж народа.
Но когда экзекуция кончилась и сквозь расступившуюся толпу почти волоком повели сеченых, Настёнка заглянула в лицо одному из них, которого вели под самыми их окнами. Лицо было перекошено от злобы и стыда, боли и обиды.
Настёнке стало страшно. Она забилась в свой угол, где за синей ситцевой занавеской стояла ее кроватка, и до вечера просидела там сумрачная и притихшая.
И только после ужина спросила отца:
— За что их секли, тятенька?
— В бегах поймали.
— А почему они убегали?
— От хорошей жизни не побежишь.
— И кто побежит, всех секут?
— Знамо дело, не помилуют.
— А если ты побежишь, и тебя, тятенька, сечь будут?
Отец усмехнулся и погладил ее по голове.
— Куда я от вас побегу…
…Убежать не убежал, а все равно оставил Настёнку по десятому году…
Матвей Скуратов по наследству был мастером при водяных колесах.
Не то дед, не то прадед его ходил в подручных самого Ивана Ползунова, и с той поры от отца к сыну передавались тайны сего мастерства.
Под наблюдением Матвея Скуратова возведена запруда на реке Долоновке, под его началом и в немалой степени его руками построены водоподводный ларь и водоналивное колесо.
Начальник строительства завода—корпуса горных инженеров полковник Бароцци де Эльс — отличал Матвея Скуратова среди прочих мастеров и не раз говаривал: «Если за работами наблюдение имеет сей Матвей, я могу спокойно идти пить свой кофе». Отец, посмеиваясь в усы, рассказывал дома о высоком доверии начальства. Когда же подпертая запрудой Долоновка заполнила приготовленное ложе и огромное — четырех сажен в диаметре — водяное колесо завертелось под напором воды, полковник всенародно пожал руку Матвею Скуратову. Это Настёнка видела своими глазами. И не только руку пожал, а выдал в награду годовой оклад жалованья — двадцать пять рублей серебром — и представил к утверждению в первый унтер–офицерскпй чин — горным урядником третьем! статьи.
Представление было удовлетворено генерал–губернатором Восточной Сибири, и Матвей Скуратов получил первую лычку на суконный погон.
Сам‑то он не очень этим прельстился, но хозяйка его, Аксинья Пантелеевна, была рада чрезмерно. По чипу урядника третьей статьи годовой оклад составлял сорок восемь рублей, то есть без двух целковых двое против прежнего.
После этого вскорости и домишко свой поставили. И место хорошее приказал господин полковник отвести Матвею Скуратову — на главной улице, почти насупротив заводской конторы.
Как перебрались из казармы в свой дом, мать повеселела и словно расцвела.
— Слава богу, довелось пожить в достатке и уважении. Дай бог здоровья заводскому начальнику!
— Мы‑то, Аксюша, в достатке, — сказал отец в ответ, — а глянешь вокруг, как люди живут, так и честной кусок в горло не идет.
— Что люди? —не соглашалась мать. —Меньше зелья пить надо да бродяжить. Ты, Матвей Корнеич (она с первого дня замужества так уважительно называла своего мужа), не чужими трудами живешь, а своими. И каждому дорога не заказана.
— Кому какая дорога, не сразу разглядишь, — заметил отец вполголоса.
Но мать последнее слово оставляла за собой:
— У кого глаза не застит, разглядит, а кто свои с утра зельем зальет — винить некого.
Отец не перечпл. Дома он был смирный и в спор без нужды не вступал.
Одевала мать Настёньку чпсто, и с нею охотно играли две девочки, что жили напротив, в небольшом флигеле, во дворе заводской конторы. Младшая была ровесница Настёнке, и мать девочек — чиновница Аргунова, — увидев однажды в руках у слободской девчонки книжку и, к удивлению своему, убедившись, что читает эта девчонка весьма бегло, сказала Аксинье Скуратовой, чтобы та посылала дочку к ним во флигель.
К Аргуновым ходил на дом учитель из заводской школы. Но сестры учились лениво. Чиновница решила попытать, не пойдет ли дело на лад, если у дочек перед глазами будет пример, достойный подражания.
Настёнка не только бегло читала. Она умела писать и знала таблицу умножения. Всему этому научил ее отец. Мать вначале косилась и недоуменно вздыхала: зачем девке грамота? Но потом привыкла, что каждый вечер отец час, а то и два уделяет дочери. А теперь, когда благодаря этой самой грамоте Настёнка стала вхожа в господский дом, окончательно уверилась в пользе просвещения.