– Еще моей бабушки покойной! – сказала она, не то чем-то хвастаясь, не то что-то поясняя. – А уж ей от кого они достались, про то я, право, и сказать не сумею. И обязательно они у меня висят, всю жизнь у меня висят, потому что я очень в Бога верю.
Неизвестно, ожидала ли она возражений от Семенова и приготовилась ли она к этим возражениям и к спору, но Семенов возражать не стал, а, напротив того, понимающе кивнул головой.
– Так и надо! – уверенно сказал он. – Такой, как вы, именно вот так и надо: и в Бога верить и иконки повесить.
– Вот это вы очень правильно рассуждаете! – одобрила Софья Дмитриевна и вся заулыбалась. – Сейчас, как вы знаете, всякая вера в Бога-то запрещается и даже, можно сказать, преследуется, а над верующими смеются и их вот даже на каторгу за веру посылают, а вы, хоть вы, видать, и партийный коммунист, а рассуждаете вполне правильно.
– А разве партийные коммунисты не вполне правильно рассуждают? – усмехнулся Семенов и внимательно, изучающе посмотрел на Софью Дмитриевну.
Оттого что в комнате было очень тесно, их стулья стояли впритык друг к другу, и они сидели совсем рядом, почти касаясь один другого. И говорили тихо, а поэтому получалось задушевно.
– И лампадка висит! – добавил Семенов.
– По субботам зажигаю! – пояснила Софья Дмитриевна. – По субботам на вечер зажигаю, а по воскресеньям – с утра.
– А почему ж не каждый день?
– Пусть Бог простит! – покачала головой Софья Дмитриевна. – А только мои средства мне того никак не позволяют. Да и то сказать: лампадного масла теперь ведь нигде не достанешь, так я подсолнечного наливаю, а оно горит, знаете ли, плохо: все время поправлять надо. За ночь такая бульбошка на фитиле нагорит, что лампадка-то возьмет и потухнет.
– Лампадного теперь нету, – безлично заметил Семенов.
– Нету!… – грустно признала Софья Дмитриевна.
Тон у обоих был разный, но вышло очень странно: вышло так, как будто оба говорили в одном тоне и в одном смысле.
– А ведь когда лампадка горит, так хорошо: теплее! А? – неожиданно сознался Семенов и как-то очень доверительно посмотрел на Софью Дмитриевну: тебе, мол, я могу это сказать.
– А конечно, что теплее! – безо всякого сомнения подтвердила та. – И голубенькая тоже любит: уж в субботу вечером она обязательно у меня сидит. «Пустите, говорит, Софья Дмитриевна, душе немного погреться!»
– Какая «голубенькая»?
– А Евлалия-то Григорьевна!
– Чего ж это вы ее голубенькой называете? – не изумился, а словно бы чему-то обрадовался Семенов.
– А как же… Она ж ведь – голубенькая! Семенов поднял глаза, посмотрел перед собою и с секунду подумал.
– Она – голубенькая! – с полной уверенностью согласился он. – Это конечно: голубенькая! А я какой? Черный? – с подкупающей искренностью спросил он.
Софья Дмитриевна так улыбнулась, что засияли все морщинки.
– А этого я не знаю! – созналась она. – Хоть и каждый человек непременно свой цвет имеет, но только не всегда можно сразу этот цвет понять в нем. Не по первому то есть взгляду.
Но Семенов, кажется, не слышал ее слов. Он смотрел неопределенным взглядом, всматриваясь и вслушиваясь в то, что было в нем.
– А ведь голубенькой тяжело живется! – не спросил, а утвердил он.
– Еще как и тяжело-то! – с готовностью подхватила Софья Дмитриевна. – Так тяжело, что и сказать этого невозможно! Одно дело, что муж в ссылке, другое дело – средств нету, третье – сынишка, а четвертое – отца на шее, как тяжелый жернов, носит. А он у нее такой Сахар Медович, что хуже и сыскать, кажется, нельзя.
– Что так?
– Да разве все расскажешь? Если б, знаете, она от него каким-нибудь манером избавилась, так ей много легче стало бы. Я вот шестьдесят восемь лет на свете прожила, а таких людей, почитай, и не видела. Вот, как говорят, знаете ли, – паразит. И самый он настоящий паразит: все с других да в себя, а чтоб от себя да другим, так этого он даже и не понимает. Жена жива была, он ее трудом и старанием жил, а потом зятю на шею сел, а теперь вот дочерний век заедает да от родного внука кусок отнимает.
– Так такой он? Ишь ты!…
– Такой вот самый!
– А голубенькая – что?
– А она – что ж? Она… она… Она ведь голубенькая, одним словом! «Он ведь папа!» – только и слов у нее. Не знаете вы ее!
– Нет, знаю! – негромко, но сильно и уверенно, сказал Семенов.
Софья Дмитриевна посмотрела на него и дружественно взяла его за локоть.
– Вот вы сейчас работу ей предоставили! – зачем-то понизила она голос. – Очень вы хорошо это сделали! И уж так она, моя голубенькая, размечталась: и пальтецо-то она Шурику купит, и перчаточки, и ботиночки… Маслицем и яичками, говорит, будут теперь сыночка кормить. Мечтает, а у самой глазки так и светятся тихой радостью. А раньше эти глазки ее только плакали, так, знаете ли, тихо-тихо плакали. Не навзрыд или захлебываясь, как бывает, а совсем, можно сказать, бесшумно. Смотрит только голубенькая, а слезки и катятся. Катятся они, катятся, а вытереть их и некому!
– Вытрем! – совсем неожиданно сказал Семенов.
Софья Дмитриевна поверила сразу. Что есть силы заморгала она глазами, скривила старушечий рот и безо всякой церемонии схватила Семенова за плечи, повернув прямо к себе.
– Да если бы… – прерываясь от волнения, сказала она. – Да если бы только вы хоть половину ее слез вытрете, так., так…
Она не знала, чем заключить.
– Так ежели за вами перед Богом есть какие грехи, то смело на суд Его идите: простит! – с убежденной верой сказала она.
Семенов оперся кулаками в колени. Брови его сдвинулись, и желваки под скулами начали тяжело ходить.
– Да, грехи!… – глухо сказал он. – Грехи… Но тут же нашел что-то в себе, поднял голову и усмехнулся.
– Грехи? А может быть, никаких грехов совсем и нету, а это одна только наша выдумка, а? Понавыдумывали мы разных выдумок и ходим с ними, словно бы связанные. Так?
– А это уж пускай душа вам ваша скажет! – с мягкой и осторожной наставительностью ответила Софья Дмитриевна. – Есть грехи или нет? Это дело души нашей!
– Души! – усмехнулся Семенов. – Да ведь никакой души в человеке нет совсем! Какая такая душа? Где? В чем она? Нету ее, мамаша, твердо я в том уверен. Но вместе с тем… – вдруг дрогнул он, – вместе с тем скажу только, что… Вот знаю я, уверенно знаю, по всему своему правильному рассуждению знаю: никакой души нету в человеке. Но чуть только, – словно говоря о какой-то тайне, понизил он голос, – чуть только я подумаю, что никакой души нет, так сейчас же душа моя во мне криком и закричит: «Врешь ты, сукин сын! Есть я, есть!» А? Что оно такое? Как его понять это самое?
– То-то же! – очень раздельно сказала Софья Дмитриевна и убедительно потыкала его раза два-три пальцем в грудь. – То-то же! Вот это оно самое и есть.
Она не сказала, что именно «оно самое», но Семенову показалось, что он и без того все понял. Дело в том, что он начал чувствовать себя очень хорошо в этой маленькой комнатушке. Если бы его спросили, нравится ли ему здесь, он, пожалуй, пожал бы плечами: чему же здесь нравиться? Но тут все было очень просто, а поэтому легко и понятно. А кроме того, было здесь и другое: здесь можно было не понимать, а можно было чувствовать. А чувствовать Семенов не то отвык, не то разучился.
Здесь, в этой маленькой комнатке, у этой совсем незнакомой старушки, все было ясно легкой, простой и задушевной ясностью: и то, что она «очень» в Бога верит, и то, что она любит свою «голубенькую», а не любит ее отца, и то, что «голубенькой» тяжело жить, хотя «жить стало лучше, жить стало веселее». Здесь можно было думать свое и хотеть своего. Слова, которые говорила Софья Дмитриевна и которые говорил сам он, не заключали в себе ничего значительного, но в них была великая для него прелесть:
они были его собственными, своими словами. Могли быть вот эти слова, а могли быть и другие, но все равно – каждое слово было на месте, как на месте стояла кружка на подоконнике и как на месте висела на своем гвоздике сковородка у табуретки. И оттого, что вещи в комнате были на месте, комната была опрятной, и оттого, что все слова были тоже на месте, он (с великим отдохновением в душе) стал ощущать и внутри себя такую же опрятность. А опрятность приводила с собой то, чего так давно, так много лет подряд не знал он: мир и покой. И маленькая, почти незаметная, радость теплой капелькой задрожала в нем. «Словно бы от сердца что-то отходит! – подумал он. – Словно я тесные сапоги снял!»