Он дернул плечом.
– И вот – вас чуть было не задавил! – с каким-то значением добавил он.
Евлалия Григорьевна посмотрела широко раскрывшимися глазами.
– Я понимаю это… – тихо сказала она.
– Понимаете! – уверенно и очень непоколебимо подтвердил Семенов. – Такие, как вы, умеют понимать это самое!
– Какие «такие»? – почти робко спросила она.
– Вот я к вам и хотел заехать! – не отвечая на ее вопрос, продолжал Семенов. – Знаете, зачем? На вас живую хотел посмотреть. Живая ли вы?
– Живая! – улыбнулась Евлалия Григорьевна.
– Ну и ладно! – словно бы успокоился, но почему-то и нахмурился Семенов. – Коли живая, так и ладно. Он огляделся.
– А отца дома нет, что ли?
– Нету… А вы помните, что у меня отец есть?
– Я все помню! – небрежно махнул он ладонью. – Память у меня цепкая. Посмотрю на кого или услышу что – помню. Кого как зовут, кто как одет – все помню. А вы, поди, забыли? – вдруг догадался он. – Как меня зовут-то, забыли? А?
– Забыла! – тихо призналась Евлалия Григорьевна. Семенов усмехнулся, и что-то нехорошее мелькнуло в его усмешке, какое-то презрительное: «Эх, вы!» И он твердо повторил:
– Семенов. Павел Петрович.
– Ах, да! – сразу вспомнила Евлалия Григорьевна. – Павел Петрович. Это – как Павел Первый… Теперь уж не забуду!
– По царю помнить будете? – еще хуже усмехнулся Семенов. – Ну, ладно, по царю вспоминайте, коли по мне не можете.
Он резко поднялся со стула.
– Стало быть, все! – сказал как припечатал он. – Посмотрел: живая? Живая! А коли живая, так мне делать здесь больше нечего.
Он нагнулся, рывком схватил с пола свой тяжелый портфель и так же рывком выпрямился.
– И я вашему малышу гостинец привез. Можно? То, что ему нужно было посмотреть на «живую Евлалию Григорьевну, и гостинец, который он привез с собою, чем-то ударили Евлалию Григорьевну: какой-то первобытной дикостью и нескладной грубостью. Она слегка отшатнулась.
– Ну, что вы! – вспыхнула она. – С какой же стати? – нашла она штампованное возражение.
– А я так… Я – без «стати».
Он открыл портфель и вытащил из него пару детских коньков на роликах.
– Импортное! Немецкое! – со стуком хлопнул он коньками друг о дружку. – Умеешь на роликах кататься? – повернулся он к Шурику
Тот несдержанно схватился за коньки, хотя Семенов еще и не выпускал их из рук, и быстро посмотрел на мать. А Евлалия Григорьевна не знала, что надо сказать и что надо сделать.
– Но, право же… – неуверенно начала было она, но Семенов, не слушая ее, всунул коньки Шурику в руки.
– Учись кататься! Только на дворе учись, а не на улице: на улице тебя раздавят. И пацанам не давай, в момент поломают!
– Но… Но… – почти взмолилась Евлалия Григорьевна.
– И никакого «но» тут нет! – буркнул Семенов. – Все в порядке! А мне теперь уходить надо, потому что времени совсем нет. Работищи-то у меня, я ж вам говорю, – вагон! Ну?
Посещение Семенова чрезвычайно удивило Евлалию Григорьевну: не для того же он приходил, чтобы рассказать о том, как паровоз раздавил человека, и не для коньков Шурика. В его приходе было что-то скрытое и словно бы тяжелое, даже немного болезненное, но что именно, – Евлалия Григорьевна никак не могла понять.
Григорий Михайлович выслушал ее рассказ о посещении Семенова со своей обычной брезгливостью.
– Кто такой? – спросил он немного свысока.
– Не знаю… – замялась Евлалия Григорьевна. – Семенов, Павел Петрович. А кто такой, я не знаю.
– Ну и дура!
Григорий Михайлович сдвинул брови и над чем-то задумался. А потом, видимо, решил: всмотрелся в дочь и коротко бросил с усмешкой:
– Влюбился!
Евлалия Григорьевна вспыхнула.
– Ну, что ты! – вскинула она глаза. – Ну, как можно говорить такое!
Григорий Михайлович еще раз усмехнулся и еще раз внимательно всмотрелся в дочь. Красива она или не красива? Он никогда не думал об этом, и такого вопроса он себе никогда не задавал, так как ему было совершенно безразлично знать, красива ли Евлалия Григорьевна. Но сейчас он посмотрел на нее по-новому, стараясь оценить. Но оценить он не мог: такие лица, красивые своей простотой, глубиной и чистотой, его никогда не прельщали. «Размазня без изюминки!» Он не понимал, что у Евлалии Григорьевны было то лицо, о котором по первому взгляду говорят – «Ничего особенного!», но на котором второй взгляд останавливается долго, а третий начинает любоваться тихим и немного грустным любованием. Она не могла возбудить неудержимую страсть, но всякому было бы больно обидеть ее.
«Этот Семенов, несомненно, какой-то высокопревосходительный грандсеньор с партийным билетом!» – подумал Григорий Михайлович и незаметно для себя начал строить планы, не замечая, что они были нечистоплотны. «Но ведь Лалка дура! Лалка ведь ужасная дура!» – со вздохом подумал он.
Софья Дмитриевна, которая, не любя Григория Михайловича, никогда и ни в чем не была с ним согласна, выслушав рассказ Евлалии Григорьевны, лукаво прищурилась и подтвердила:
– Влюбился он в вас, голубенькая! Влюби-ился!
Глава V
На другой день, когда Евлалия Григорьевна возвратилась с работы, Григорий Михайлович встретил ее с таким намекающим видом, будто собирался сказать ей нечто хоть и лукавое, но приятное и даже веселое. Она, очень усталая, еще не успела снять шляпку и осмотреться, как он подмигнул ей и показал глазами на то, что стояло на его письменном столе, и чего она еще не успела увидеть.
– А? – еще раз подмигнул он. – Каков презент? В мое время влюбленные подносили предметам страсти жемчуга и бриллианты, а в ваше сверхидиотское время…
Евлалия Григорьевна посмотрела, поняла, и ей сразу стало обидно, хотя ничего обидного не было. На столе стояла пишущая машинка в черном жестяном футляре. Сверху лежал конверт.
– Явился сегодня днем какой-то милостивый государь, – пояснил Григорий Михайлович, – и принес вот это. Я стал было его спрашивать, но он только бурчал себе под нос что-то не-членораздельное и сказал, что в письме все сказано.
И он передал дочери письмо. Евлалия Григорьевна очень неуверенно взяла конверт и, заранее ожидая чего-то неприятного, разорвала его.
«Мне нужно чтобы вы напечатали мне одну роботу, – стояло в письме. – А так как у вас машинки нет то пусть вот эта покаместь постоит у вас. П. Семенов».
Евлалия Григорьевна тихо и даже очень осторожно положила письмо опять на футляр машинки и, не говоря ни слова, отошла немного в сторону. А Григорий Михайлович протянул руку и, не спрашивая разрешения, прочитал письмо. Потом усмехнулся со своим презрительно-брезгливым видом, допуская в этой улыбке и что-то покровительственное, одобрительное.
– Ни одной запятой, «вы» с маленькой буквы, «робота» через «о» и «покаместь» с мягким знаком на конце! – подчеркнул он. – Грамотность вполне советская, и почерк, мягко выражаясь, невыработанно-хамский, но…
Он поднял глаза на дочь и, переменив тон, сказал с деловым видом:
– Но если у него в самом деле есть для тебя работа, то подработать лишний рубль тебе будет, право, неплохо.
Он еще днем, как только принесли машинку, не утерпел, вскрыл конверт и тогда же ядовито подметил все ошибки и «хамский» почерк. Немного же подумав про себя, решил, что «Лалка дура» и что она, чего доброго, «начнет кочевряжиться», стесняться и отказываться, а поэтому надо ее заранее убедить: «Очень спокойно и совершенно по-деловому».
Когда он думал, он не считал нужным стесняться в выражениях: ни «дура», ни «кочевряжиться» ничем не претили ему. Да и при домашних он позволял себе быть вульгарным и только при посторонних старался быть изысканным и старомодным в словах.
– Он не пишет, когда зайдет с этой «роботой», – начал он, – но надо полагать, что он по-то-ропится. Вероятно, завтра или послезавтра. Ну, что ж! Во всяком случае, ты проследи, чтобы в комнате было чисто и… Одним словом, чисто!
Но в тот вечер Семенов не пришел.
Когда Евлалия Григорьевна на другой день возвратилась с работы, она сразу увидела нечто новое в комнате: на стене, прямо против входной двери, висел портрет Сталина, без рамки, но наклеенный на паспарту. Она вопросительно посмотрела на отца. Тот ничуть не смутился, а ответил величественно-небрежным взмахом руки с легкой гримасой: