«Хлеба и зрелищ» — это раковая опухоль демократии, ее неизлечимая болезнь. Поначалу демократический режим работает превосходно. Но как только государство дает право голоса всем поголовно, будь то производитель или паразит — значит, этому государству придет конец. Как только плебс поймет, что можно сколько угодно голосовать за «хлеб и зрелища» и полезные члены общества не в силах его остановить, — он будет голосовать за «хлеб и зрелища», пока не обескровит государства до смерти или пока оно, обессиленное, не уступит захватчикам и варвары не войдут в Рим, — Джубал грустно пожал плечами. — Мой мир был прекрасен, пока им не завладели паразиты».
Джубал Хэршоу указал мне на еще один симптом, неизменно предшествующий, по его словам, крушению культуры: исчезновение хороших манер, обычной вежливости, уважения к правам других людей. «Философы от Конфуция до наших дней не уставали это повторять. Но признаки этого рокового симптома разглядеть нелегко. Ну что такого, если упускается вежливое обращение к человеку? Или если младший самодовольно называет старшего просто по имени? Подобным послаблениям в этикете не всегда придают значение. Но существует один безошибочный признак упадка хороших манер: это грязные общественные туалеты. В здоровом обществе общественные комнаты отдыха, туалеты, умывальные так чисты, опрятны и так хорошо пахнут, как ванная в приличном частном доме. В больном же обществе»… — Джубал с отвращением замолчал.
Ему не было нужды продолжать: я это наблюдала и в своей параллели. В первой половине девятнадцатого века до самого начала сороковых годов люди всех слоев общества были по обычаю вежливы друг с другом, и само собой разумелось, что, пользуясь общественным туалетом, человек старался оставить его после себя таким же чистым, как нашел. Насколько я помню, опрятность в общественных туалетах, а с ней и хорошие манеры, пошла на убыль во время Второй мировой войны. В шестидесятые и семидесятые годы грубость всякого рода стала делом обычным, а в общественные туалеты я старалась по возможности не заходить.
Ругательства, грубые манеры и грязь в туалетах — все это явления одного порядка.
Америка моей параллели тоже страдала от рака, именуемого «хлеба и зрелищ», но нашла более быстрый путь к самоубийству. Хвастаться нам нечем — во второй параллели народ Соединенных Штатов сам проголосовал за религиозную диктатуру[133].
Это случилось после 1982 года, так что меня, к большой моей радости, при этом не было. Когда мне стукнуло сто лет, Неемия Скадцер был еще малышом.
В американской культуре всегда наличествовала потенциальная религиозная истерия — я это знала, поскольку отец сызмальства тыкал меня в это носом. Отец говорил, что свобода вероисповедания в Штатах гарантирует только одно: не Первая поправка и не терпимость, а обилие соперничающих, нетерпимых друг к другу сект, каждая из которых есть хранительница «Истинной Веры», но не обладает большинством и посему не может навязать свою «Истинную Веру» приверженцам прочих «Истинных Вер».
(Разумеется, при этом всегда открыта охота на иудеев, иногда — на католиков и постоянно — на мормонов, мусульман, буддистов и прочих язычников. Первая поправка была принята вовсе не для того, чтобы поощрять подобное кощунство. О нет!)
Выборы выигрывают, не переубеждая противников, а добиваясь участия в них своих сторонников. Организация Скаддера именно так и поступила. Из истории, которую я изучала в Бундоке, следует, что в выборах 2012 года приняло участи шестьдесят три процента зарегистрированных избирателей (которые, в свою очередь, составляли меньше половины всех имеющих право голоса). Партия истинных американцев (Неемии Скаддера) получила двадцать семь процентов голосов от общего числа проголосовавших и тем самым восемьдесят один процент голосов Коллегии выборщиков[134].
В 2016 году выборов уже не было.
Бурные двадцатые… Огненная юность, потерянное поколение, стриженые головки, конкурсы поедателей тортов, гангстеры, обрезы, бутлегеры и спирт, подливаемый в пиво. Самолеты, дирижабли, «медведи Штутца в воздухе» и летучие цирки. Увеселительные полеты за пять долларов. Линдберг и «Дух Сент-Луиса»[135]. Юбки стремительно взлетают ввысь, и к середине двадцатых скатанные чулки выставляют напоказ голые коленки. Дорожка принца Уэльского и чарльстон. Рут Эттинг, Уилл Роджерс и «Фантазии Зигфельда». В двадцатых были свои дурные стороны, но в целом и почти для всех это были хорошие годы, а уж соскучиться точно не давали.
Я, как всегда, занималась своими домашними делами, не слишком интересуясь окружающим миром. В девятнадцатом году у меня родился Теодор Айра, в двадцать втором — Маргарет, в двадцать четвертом — Артур Рой, в двадцать седьмом — Элис Вирджиния, в тридцатом — Дорис Джин, и со всеми я вновь переживала радости и горести детства — скажите спасибо, что я не показываю вам их карточки и не повторяю их смешные словечки.
В феврале двадцать девятого мы продали свой дом на бульваре Бентона и сняли с условием последующей покупки старую ферму близ пересечения Рокхилл роут и бульвара Мейера — поместительную, но не столь современную, как наш прежний дом. Это решение верхним чутьем принял мой муж, который всегда норовил заставить каждый доллар сработать дважды. Но со мной он посоветовался, и не только потому, что дом был записан на меня.
— Морин, — сказал он, — не хочешь ли сыграть в рулетку?
— Мы то и дело в нее играем, разве нет?
— Как когда. На сей раз мы пойдем ва-банк и сорвем этот банк — а если номер не пройдет, придется тебе выйти на улицу и подзарабатывать нам на картофельный супчик.
— Мне всегда хотелось знать, смогла бы я зарабатывать на жизнь таким манером. В июле мне будет сорок семь…
— Ну и ну. Тебе сейчас тридцать семь, а мне сорок один.
— Брайни, мы с тобой лежим в постели. Могу я быть откровенна хотя бы здесь?
— Судья Сперлинг требует, чтобы мы всегда и везде придерживались своего официального возраста. И Джастин согласен с ним.
— Слушаюсь, сэр. Обещаю исправиться. Мне всегда хотелось знать, смогла бы я заработать на жизнь, гуляя по панели. Только вот где гулять? Насколько я знаю, девушке и глаза могут выцарапать, если она просто так выйдет и начнет промышлять, не разузнав, чья это территория. В постели-то я работать умею, Брайни, — надо только поучиться, как сбывать товар.
— Ну, разгорелась уже, Вертучая Задница. Может, это еще и не понадобится. Скажи, ты еще веришь, что Тед — Теодор — капрал Бронсон — действительно прибыл из будущего?
— Да, — сразу посерьезнела я. — А ты разве нет?
— Мо, я поверил ему сразу, как и ты. Поверил раньше, чем оправдалось его предсказание об окончании войны. И теперь я тебя спрашиваю: веришь ли ты в Теда настолько, чтобы поставить все наше состояние до последнего цента на то, что его предсказание о биржевом крахе так же верно, как и предсказание о перемирии?
— Черный вторник, — тихо проговорила я. — Двадцать девятое октября нынешнего года.
— Ну так как? Если я рискну и проиграю, мы разоримся. Мэри не сможет закончить Редклифф, Вуди придется самому добывать себе деньги на колледж, ну а с Диком и Этель разберемся потом. Я уже по уши погряз в спекуляциях, голубка, — и предполагаю погрузиться еще глубже, твердо уповая на то, что Черный вторник наступит точно в предсказанный Тедом срок.
— Погружайся!
— Ты уверена, Мо? Если что-то пойдет не так, мы вернемся к жареному маису. Еще не поздно сократить ставку — забрать половину и играть на то, что останется.
— Брайни, я не так воспитана. Помнишь отцовского бегового рысака — Бездельника?
— Видел несколько раз. Красивый был коняжка.
— Да, только не такой резвый, каким казался с виду. Так вот, отец всегда ставил только на него — но и на себя, понятно. И только на победу — не на призовое место. Бездельник обычно приходил вторым или третьим, но отец на это никогда не ставил. Я слышала, как он, бывало, перед забегом тихо и ласково говорит Бездельнику: «Ну, на этот раз мы им покажем, парень! На этот раз мы победим!» А потом говорил: «Ты старался, старина! А больше я ничего и не прошу. Все равно ты чемпион — и в следующий раз мы им покажем!» и трепал Бездельника по шее, а тот тихонько ржал и всхрапывал — так они утешали друг друга.