Я снова легла поплакать, а потом лежала просто так — с сухими глазами и с тройной болью в сердце. Ко мне постучал отец.
— Дочка!
— Да, отец.
— Мистер Бронсон спрашивает тебя по телефону.
— Я не хочу с ним говорить! Или нужно?
— Конечно нет. Передать ему что-нибудь?
— Скажи ему, чтобы не звонил. И не приходил сюда. И не разговаривал ни с кем из детей — ни сейчас, ни когда-либо потом.
— Скажу. И от себя кое-что добавлю. Морин, его наглость меня просто изумляет.
Около шести Кэрол принесла мне поднос с едой, и я поела. Потом пришли Джастин и Элеанор, я поплакала на плече у своей сестрички, и они утешили меня. Потом (не знаю, во сколько, но уже стемнело. В полдевятого? В девять?) внизу поднялся какой-то шум. Отец поднялся ко мне и постучался в дверь.
— Морин? Мистер Бронсон пришел.
— Что-о?
— Можно войти? Я хочу тебе кое-что показать.
Мне не хотелось его впускать — я еще не подмывалась и боялась, что отец это заметит. Но… мистер Бронсон? Здесь? После всего, что отец ему наговорил?
— Хорошо, входи.
Отец протянул мне какой-то листок — это была копия приписного свидетельства, и в ней значилось, что «Бронсон, Теодор» вступил рядовым в Национальную армию Соединенных Штатов.
— Отец, это что — какая-то глупая шутка?
— Нет. Все подлинно. Он записался.
Я вылезла из кровати.
— Отец, ты не нальешь мне ванну? Я быстро.
— Ну конечно, — он прошел в ванную, я, скинув рубашку, последовала за ним и даже не сознавала, что я голая, пока отец не отвел глаз.
— Попроси Нэнси подать ему что-нибудь. Она еще не легла?
— Никто еще не лег. Залезай в ванну, дорогая, мы тебя подождем.
Через пятнадцать минут я спустилась. Глаза у меня, наверно, были красные, но я улыбалась, от меня хорошо пахло, и на мне было мое лучшее платье. Я подошла к гостю и протянула ему руку.
— Мистер Бронсон! Мы все так гордимся вами!
Не помню толком, что происходило в следующую пару часов. Меня окружал золотой ореол смешанного с горем счастья. Моя родина воюет, муж ушел на войну, но теперь я знаю, что означают слова «лучше смерть, чем позор», и знаю, почему римские матроны говорили: «Со щитом или на щите». Те часы, в которые я верила, что мой дорогой Теодор — не тот, кем я его считала, а трус, отказавшийся защищать свою родину, были самыми длинными, самыми горькими часами в моей жизни.
Я не могла поверить, что существуют такие низкие люди. Я таких никогда не встречала. Теперь оказалось, что все это было дурной сон, какое-то недоразумение. Где-то я читала, что счастье — это когда отпускает боль. Психологи вообще-то дураки, но в ту ночь я наслаждалась именно таким счастьем. Даже мое телесное желание поутихло, и я перестала на время тревожиться за Брайни — так радовалась, что Теодор оказался таким, каким и должен быть любимый: героем и воином.
Мои большие девочки старательно пичкали его, а Кэрол завернула ему бутерброд. Отец надавал ему кучу советов — как мужчина мужчине, как старый солдат новобранцу. Старшие мальчики наперебой старались ему услужить, и даже Вудро вел себя почти хорошо. Наконец все поочередно поцеловали мистера Бронсона, даже Брайан-младший, который не признавал поцелуев — разве что иногда клюнет мать в щеку.
И все, кроме отца, отправились спать… и настал мой черед.
Я всегда отличалась таким крепким здоровьем, что неизменно получала в награду Евангелия за аккуратное посещение воскресной школы. И не славно ли, как раз в нужный момент у меня оказалось два Евангелия? Мне не пришлось даже придумывать надпись: то, что я написала мужу, годилось для любой Лукасты[121], провожающей мужа на войну:
Рядовому Теодору Бронсону,
Будь верен себе и родине.
Морин Джонсон Смит,
6 апреля 1917 года.
Я протянула Теодору книгу и сказала:
— Отец?
Он знал, чего я хочу: чтобы он оставил нас ненадолго.
— Нет.
(Черт бы его побрал! Неужели он вправду думает, что я сейчас повалю Теодора на коврик? Когда дети еще не спят и находятся на расстоянии одного лестничного пролета от нас? Что ж, может он и прав.)
— Тогда отвернись.
Я обняла Теодора за шею и поцеловала — крепко, но целомудренно. Потом поняла, что целомудренным поцелуем воина не провожают, прижалась к нему и раскрыла губы. Мой язык коснулся его языка, пообещав ему без слов все, чем я владею.
— Теодор, берегите себя. И возвращайтесь ко мне.
13
НА ВОЙНУ
Отца не взяли в армейский Медицинский корпус и отказали, когда он попытался записаться в пехоту рядовым (он допустил ошибку, показав свое свидетельство об отставке, где стояла дата рождения — 1852 год). Он предпринял еще одну попытку в Сент-Луисе, заявив, что родился в 1872 году, но его и там разоблачили. Наконец ему удалось вступить в Седьмой Миссурийский полк — пехотинский полк ополчения, сформированный взамен Третьего Миссурийского полка Канзас-Сити. Третий теперь стал Сто десятым саперным, проходил подготовку в лагере Фанстон и готовился отправиться «туда».
Новый полк местной охраны, созданный для слишком юных, слишком старых, обремененных большой семьей, колченогих и хромых, посмотрел сквозь пальцы на возраст отца (шестьдесят пять лет), поскольку тот соглашался на нудную должность сержанта по снабжению и не нуждался в военной подготовке.
Я горячо приветствовала решение отца жить во время службы у нас. Впервые в жизни я осталась главой семьи, что совсем не в стиле Морин. Я согласна трудиться и стараться изо всех сил, лишь бы главные решения принимал кто-нибудь выше, сильнее и старше меня, и от кого так вкусно пахнет мужчиной. Нет, если надо, я могу быть и матерью пионеров — моя прабабушка Кит-чин убила троих неприятелей из мушкета своего мужа, когда того ранили, а меня отец тоже научил стрелять.
Но мне больше нравится быть настоящей женщиной при настоящем мужчине.
Брайан предупреждал, чтобы я не позволяла отцу командовать собой и говорил, что все решения должна принимать я, как глава семьи.
— Пусть Айра тебе помогает — на здоровье! Но босс в дому — ты. Пусть он об этом помнит, пусть помнят дети. И ты тоже помни.
— Да, сэр, — сказала я, мысленно вздохнув.
Брайан-младший вел себя очень благородно, оставшись за старшего мужчину в доме, но в двенадцать такая роль еще не под силу — хорошо, что его дед тоже остался с нами. Брайан-млад-ший и Джордж подрабатывали — разносили «Джорнэл» и зажигали фонари на улицах, но все-таки приносили домой только отличные отметки. Когда лето кончилось и наступили холода, я стала вставать вместе с ними в полпятого утра, чтобы сварить им какао. Они с удовольствием пили, а у меня было легче на душе, когда я их провожала в такую темень. Зима семнадцатого-восем-надцатого годов была холодной — им приходилось кутаться, как эскимосам.
Каждую неделю я писала Бетти Лу и Нельсону. Мой бедный негодный кузен явился домой в понедельник после объявления войны и сказал Бетти Лу:
— Золотко, я придумал верный способ улизнуть от армии!
— Какой же? Кастрация? Не слишком ли жестоко?
— Что-то вроде, как мне сдается. Угадывай еще.
— Знаю! Ты сядешь в тюрьму.
— Лучше. Я вступил во флот.
И нашими рудниками стала управлять Бетти Лу. Я не сомневалась, что она справится — она была посвящена во все детали с тех пор, как мы стали главными компаньонами. А если у нее не было горного образования, то его не было и у Нельсона. Производственной стороной дела занимался наш компаньон: диплома он тоже не имел, но уже двадцать пять лет занимался добычей белого металла.
Мне казалось, у них получится. Должно было получиться. Тут уж «хочешь жить — умей копать».
В эти военные годы все люди в нашей стране стали делать то, чего не делали раньше — хорошо ли, плохо ли, но они старались. Женщины, которые раньше и лошадьми-то не умели править, водили трактора, потому что их мужья ушли приканчивать кайзера. Недоучившиеся медсестры ведали целыми палатами, потому что дипломированные сестры надели форму. Десятилетние мальчишки, вроде моего Джорджа, вязали квадратики на одеяла британским «томми» и покупали облигации Детского займа на заработки от разноски газет. На улицах подписывали на заем («доллар в год!»), выступали «четырехминутные ораторы» и собирали пожертвования девушки из Армии Спасения, которых обожали все военные. Все старались делать что-нибудь полезное, от скручивания бинтов до сбора ореховых скорлупок и персиковых косточек для противогазов.