Отец давно излечил меня от христианской веры. Вместо нее у меня возникло глубокое подозрение, рожденное профессором Гекели и питаемое отцом: а существовал ли когда-нибудь такой человек, как Иисус из Назарета?
Что до брата Тимберли, то на него я смотрела как на источник шума, у которого из всех пор сочится елей. Как и многие проповедники Библейского Пояса[83], он был фермерским сыном, питавшим, как я подозревала, отвращение к настоящей работе.
Я ни на грош не верила в того Бога, о котором говорил брат Тимберли.
Но в этот раз отвечала «аминь» на каждое его слово, и слезы струились у меня по щекам.
* * *
А сейчас я влезу на ящик из-под мыла[84].
В двадцатом столетии григорианского календаря среди интеллектуалов вошел в моду так называемый «пересмотр истории», или ревизионизм. Основной идеей этого учения было то, что участники исторических событий не имеют понятия, что и зачем они делают, и не понимают, что они всего лишь марионетки в руках неведомых зловещих сил.
Может быть, так и есть — не знаю.
Только почему народ и правительство Соединенных Штатов в глазах ревизионистов выглядят как негодяи? Почему бы нашим врагам — королю Испании, кайзеру, Гитлеру, Херонимо[85], Вилье[86], Сандино[87], Мао Цзедуну и Джеферсону Дэвису[88] — тоже не постоять немножко у позорного столба? Почему всегда мы?
Да, я знаю — ревизионисты утверждают, будто испано-американскую войну устроил Уильям Рэндолф Херст[89], чтобы увеличить тиражи своих газет. И знаю, что многие ученые и эксперты придерживаются мнения, будто американский крейсер «Мэйн» в Гавардском порту взорвали, погубив при этом двести двадцать шесть жизней, некие злодеи с целью очернить Испанию в глазах американцев и тем подготовить их к войне.
Вы хорошо меня слушаете? Я сказала: я знаю, что такие мнения высказывались. Я не говорила, что они верны.
Бесспорно то, что официальные круги Соединенных Штатов весьма откровенно указывали испанскому правительству на угнетенное положение кубинцев. Верно и то, что Уильям Рэндолф Херст в своих газетах публиковал весьма неприятные вещи об испанском правительстве. Но Херст — еще не Соединенные Штаты, и у него не было ни пушек, ни кораблей, ни власти. А был только громкий голос и полное отсутствие уважения к тиранам. Тираны таких не выносят.
Эти мазохисты-ревизионисты представили войну 1898 года как империалистическую агрессию Соединенных Штатов. Как могла империалистическая война привести к освобождению Кубы и Филлипин, остается неясным. Но ревизионисты всегда первым делом заявляют, что виноваты Соединенные Штаты. Если историку-ревизионисту удается это доказать (не без помощи логической подтасовки), то докторская степень ему обеспечена и он на верном пути к Нобелевской премии мира.
В апреле 1898 года нам, темным провинциалам, было понятно только одно: уничтожен наш крейсер «Мэйн», погибло много моряков, Испания объявила нам войну, президент созывает добровольцев.
На другой день, в понедельник двадцать пятого апреля, пришло президентское воззвание: он обращался к народу с просьбой собрать сто двадцать пять тысяч добровольцев из рядов народного ополчения штатов, чтобы пополнить нашу почти не существующую армию. Утром Том, как обычно, уехал в свою Батлерскую академию. Воззвание застало его там, и в полдень он прискакал обратно — его чалый меринок Красавчик Браммел был весь в мыле. Том попросил Фрэнка обтереть Красавчика и уединился с отцом в кабинете. Минут через десять они вышли, и отец сказал матери:
— Мадам, наш сын Том желает записаться в добровольцы, чтобы послужить родине. Сейчас мы с ним поедем в Спрингфилд. Я должен присягнуть, что ему восемнадцать и он получил родительское согласие.
— Но ему же еще нет восемнадцати!
— Вот потому-то мне и надо с ним поехать. Где Фрэнк? Я хотел, чтобы он запряг Бездельника.
— Давайте я запрягу, отец, — вмешалась я. — Фрэнк только что убежал в школу, он опаздывает. (Опаздывал он из-за того, что провозился с Красавчиком, но об этом я умолчала.)
Отец заколебался. Я настаивала:
— Бездельник меня знает, сэр, и никогда не причинит мне вреда.
Вернувшись в дом, я увидела отца у нашего нового телефона, который висел в холле, служившем приемной для больных.
— Да, понимаю, — говорил он. — Удачи, сэр, и храни вас Бог. Я скажу ей. До свидания, — он отвел трубку от уха, посмотрел на нее и лишь потом вспомнил, что ее надо повесить. — Это тебе звонили, Морин.
— Мне? — такое случилось впервые.
— Да. Твой молодой человек, Брайан Смит. Извиняется зато, что не сможет приехать в следующее воскресенье. Сейчас едет в Сент-Луис, а оттуда в Цинциннати, чтобы записаться в ополчение от штата Огайо. Просит разрешения приехать к тебе, как только кончится война. Я дал согласие от твоего имени.
— О-о, — у меня закололо в груди и стало больно дышать. — Спасибо, отец. А нельзя ли мне позвонить туда, в Роллу, и самой поговорить с мистером Смитом?
— Морин! — воскликнула мать.
— Мама, я не навязываюсь и не веду себя недостойно. Это совсем особый случай. Мистер Смит уходит сражаться за нас. Я просто хочу ему сказать, что буду молиться за него каждый вечер.
— Хорошо, Морин, — мягко ответила мать. — Если будешь с ним говорить, то скажи ему, пожалуйста, что я тоже буду молиться за него. Каждый вечер.
— Дамы… — кашлянул отец.
— Да, доктор?
— Ваша дискуссия носит чисто теоретический характер. Мистер Смит сказал мне, что у него всего одна минута, потому что к телефону стоит целая очередь студентов. С такими же сообщениями, полагаю. Так что звонить бесполезно — там будет занято, а он сейчас уедет. Что отнюдь не мешает вам, лед и, молиться за него. Можешь написать ему об этом в письме, Морин.
— Но я не знаю, куда писать!
— А голова тебе на что, дочка? Узнать это — проще простого.
— Доктор Джонсон, прошу вас, — и мать ласково сказала мне: — Судья Сперлинг должен знать.
— Судья Сперлинг?
— Да, дорогая. Судья Сперлинг всегда знает, где находится каждый из нас.
Вскорости мы все поцеловали Тома и заодно отца, хотя он-то должен был вернуться и заверял нас, что Том скорее всего вернется тоже: его только запишут и скажут, в какой день явиться. Не может же ополчение штата разместить больше тысячи людей разом.
Они уехали. Бет тихо плакала, а Люсиль нет — вряд ли она что-нибудь понимала, только посерьезнела и глазенки стали круглыми. И мы с матерью не плакали… в тот момент. Но она ушла к себе и закрыла дверь. Я тоже. У меня была отдельная комната с тех пор, как Агнес вышла замуж, и я закрылась на засов, легла на кровать и выплакалась.
Я пыталась внушить себе, что плачу по брату. Но это из-за мистера Смита у меня так болело сердце.
Я от души жалела, что неделю назад, занимаясь с ним любовью, всучила ему французский мешочек. А ведь было у меня искушение — я знала, уверена была, что гораздо лучше без этой резинки, лучше, когда обнажаешься совсем — и снаружи, и изнутри.
Но я торжественно обещала отцу, что всегда буду предохраняться… вплоть до того дня, когда, трезво обсудив вопрос со своим мужчиной, решусь завести ребенка — и твердо условлюсь вступить с этим мужчиной в брак, если ребенок получится.
А теперь он уходит на войну… и может быть, я никогда больше его не увижу.
Я осушила глаза, встала и взяла томик стихов — «Золотую сокровищницу», составленную профессором Палгрейвом. Мать подарила мне ее на день рождения в двенадцать лет, а ей эту книгу тоже подарили в двенадцать лет, в 1866 году.
Профессор Палгрейв отобрал для своей сокровищницы двести восемьдесят восемь лирических стихотворений, отвечающих его изысканному вкусу. Сейчас мне нужно было только одно: Ричард Лавлейс, «К Лукасте, уходя на войну».