Но он трезво оценивал «существо момента» и даже не пытался высказываться в этом отношении с «высоких трибун». Он регулярно читал газеты и, как член партии, был обязан не только поддерживать генеральный курс, но и активно внедрять его в жизнь.
А газеты пестрели в это время гневным осуждением «отщепенцев» разного рода. Шла борьба с теми, кто стал на «линию наименьшего сопротивления» и потакает желаниям меньшинства, борьба с «обезличкой и очковтирательством». Поднять колхозы с колен после войны многим было не по силам, поэтому зачастую выполненные планы были только на бумаге…
Ему многое удалось только потому, что он начинал с самого необходимого: открыл столовую для работников, где можно было бесплатно пообедать, решил для многих проблемы жилья, стал запасать лес для строительства новых домов, — и люди сразу потянулись в совхоз, к работе, где были видны какие-то перспективы…
Он собирал лучших работников по всей округе, прижал воров и пьяниц. Наконец, он открыл начальную школу, где учился и его Борька. С каким нетерпением сын дожидался, когда наступит этот день — первое сентября! А родителям было радостно смотреть, с каким упоением он носился с книжками и портфелем.
Может, его дети пойдут по его стопам, и, может быть, для них уже не будет войн, и они в будущем совершат такое, что ему и не снилось?
Глава 18. БОРЯ МАРЧУКОВ: «ДАЛЁКАЯ ВОЙНА… РОДИНА: ЧТО ЭТО СЛОВО ДЛЯ МЕНЯ?» (из воспоминаний)
Это были мои первая зима и первый новогодний праздник, которые я запомнил.
Игрушек почти не было, но нашлись какие-то открытки, бумага, кусок картона, и я часами увлечённо вырезал разноцветные флажки: сгибая пополам каждую полоску, прятал в сгиб нитку, склеивал половинки мылом — клея не было — получались красивые гирлянды.
Не один десяток новогодних праздников остались в прошлом, подробности большинства стёрлись в памяти, но тот, самый первый, запомнился как символ моей новой, счастливой жизни.
Недавно обнаружил в ящике связку старых, поблёкших флажков, вдохнул чудом сохранившийся, щелочной запах того, «военного», мыла, живо вспомнил конец сорок третьего года.
В нашей гостиной объявилось разлапистое, зелёное чудо — пушистая сосенка, с пахнущими смолой, клейкими кончиками веток. Я сам развесил на ёлке-сосенке самодельные флажки да несколько игрушек, сохранившихся с довоенного времени. Под ёлку откуда-то отец притащил Деда Мороза — тоже довоенного.
Никогда больше я не вдыхал такого густого хвойно-смолистого запаха. Никогда ёлка не казалась мне такой красивой.
В последний вечер сорок третьего спать мне не хотелось, я сидел за столом вместе с мамой Аней и Марией Фёдоровной. Отца не было, скорее всего, он Новый год праздновал в правлении.
Я не слушал разговора женщин, смотрел на ёлку и думал о том, как хорошо жить здесь, где зимой много снега, растут ёлки и сосны, как жаль, что далекодалеко, в ауле, теперь ветер свистит и гонит песок, Абдунаби, дедушка и бабушка сидят на ковре при свете коптилки, и у них нет ёлки.
— Мама, — сказал я, — давай позовём к нам Абдунаби, дедушку, бабушку, пускай приезжают..
Мама засмеялась:
— Что ты, Боренька. Это очень далеко — вспомни, сколько мы ехали. Да и потом — идёт война.
Подперев кулаком щеку, мама Аня печально смотрела, как Мария Фёдоровна собирала карты.
— Тётя Маша, а бывает, что карты врут?
— Бывает, Анечка, бывает. — охотно соглашалась Мария Фёдоровна. — А мы вон чего, мы чичас по-другому.
Запалив свечу, она загасила лампу, потом скомкала лист бумаги, положила на чистое блюдце, поднесла его к стене и подожгла — на стене заплясали тени. Женщины притихли, мама смахнула слезу, и мне тоже стало грустно. Не было никаких вестей от второй моей мамы, не было вестей и от моего дяди Володи…
Мария шептала что-то, но нельзя было разобрать ни единого слова — ей не было вестей от мужа.
Что можно было увидеть в мерцаниях тлеющей бумаги, в отсветах и тенях на стене?
Наверное, тысячи женщин по всей России так же гадали в эту ночь, затаив дыхание, следили за пламенем, пытаясь увидеть на стене хоть какой-то отблеск надежды на жизнь близких, воюющих на фронте…
Я разбирал книжный хлам, пылившийся на чердаке нашего деревенского дома, и вдруг сердце моё дрогнуло — будто встретил родного человека, которого знал и любил ещё мальчишкой.
Я держал в руках свою первую книгу, которую когда-то прочитал самостоятельно от корки до корки, с которой не расставался до школы и после того как начал учиться. Это был сборник рассказов, стихов, сказок и загадок для детей, посвящённый новому, сорок четвёртому году.
Страницы книги были словно опалены дыханием войны: рядом с вечными на все времена радостями детства — ненависть к недобитому врагу, которого тогда я представлял смутно, только по картинкам и карикатурам.
Я подолгу рассматривал картинки, они были так похожи на то, что я видел из саней зимой, когда отец брал меня с собой прокатиться.
Огромная луна висит в морозном круге над заснеженной степью, по которой, теряясь вдали, вьётся, убегает санный путь, а по нему — уже далеко — одиноко трусит лошадка, запряжённая в сани. Рисунок этот словно был переведён в слова, напечатанные тут же. И то и другое так соответствовало друг другу, включая мои личные впечатления от поездки с отцом, что врезалось безотчётно и в сердце, и в память.
Чудная картина,
Как ты мне родна!
Белая равнина,
Полная луна.
Свет небес высоких,
И блестящий снег,
И саней далёких Одинокий бег.
Когда я заново, спустя годы, прочитал эти строки, мне показалось, что я всю жизнь чувствую власть над собой этих коротких строчек, и она остаётся такой же, как власть луны, равнины, дороги — на той незабываемой картинке в книжке моего детства, и в моём сознании.
Сказка Евгения Шварца «Два брата» меня завораживала, заставляла неметь:
«Деревья разговаривать не умеют и стоят на месте как вкопанные, но всё-таки они живые. Они дышат. Они растут всю жизнь. Даже огромные старики-деревья и те каждый год подрастают, как маленькие дети.»
Каждый раз я переставал дышать в том месте, когда Старший выгонял Младшего — неодетого! — из дома в тёмную морозную ночь. Мне чудилось, что я отчётливо слышу, как Младший стучит кулаками в дверь. Старший решил прочитать всего пять строчек «Приключений Синдбада-морехода», а потом пустить Младшего домой, но зачитался и позабыл о нём. И я чувствовал его ужас, с каким он кинулся во двор…
«Стояла тёмная-тёмная ночь, и тихо-тихо было вокруг. Брат пропал бесследно. Свежий снег запорошил землю, но и на снегу не было следов Младшего. Он исчез неведомо куда, как будто его унесла птица Рок.»
Мне было до слёз жаль обоих — и бедного Младшего и несчастного Старшего, с его раскаяньем: «Ах, если бы время можно было передвинуть на два часа назад!»
Магически действовало на меня и стихотворение, которое я выучил наизусть:
Ты каждый раз,
Ложась в постель,
Смотри во тьму окна
И помни, что метёт метель
И что идёт война.
Тогда я был уверен, что эти слова обращены именно ко мне, именно эти пять строчек не давали мне забыть, что война идёт, что там, на войне, мать, которая меня родила.
Ложась спать, я невольно поворачивал голову к окну. Сквозь морозные узоры на стекле я вглядывался в проступающую черноту ночи, слушал завывание вьюги и представлял занесённую снегом степь и лежащих на снегу бойцов. Перед отъездом мать пела у моей кровати: «Тёмная ночь, только пули свистят по степи.»
Но вот пришла весна, российская весна, которую я не помнил и которую мне заново приходилось открывать.