Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Иначе ее ценность сведется к нулю.

Деяния королей, грохот войны, коронования, бракосочетания, крестины и траур монархов, казни и празднества, великолепие одного, подавляющее всех, торжество того, кто родился властителем, подвиги меча и топора, великие империи, огромные налоги, игра случайностей, вполне объяснимая в мире, где законом служат авантюры первого встречного, лишь бы на голове у него была корона; судьба целого века, поставленная в зависимость от удара копья, нанесенного сумасбродом по черепу глупца; величественный свищ в прямой кишке Людовика XIV; строгие слова умирающего императора Матвея, обращенные к его врачу, который не мог найти его руку, пытаясь в последний раз пощупать ему пульс под одеялом: «Erras, amice, hoc est membrum nostrum imperiale sacrocoesareum»; [179] танец с кастаньетами, исполненный переодетым в пастушка кардиналом Ришелье перед королевой Франции в маленьком доме на улице Гайон; Гильдебранд, дополненный Сиснеросом, собачки Генриха III, разные Потемкины Екатерины II, здесь Орлов, там Годой; великая трагедия, вытекающая из маленькой интриги, — такова была история до наших дней; интересуясь только троном и алтарем, она прислушивалась одним ухом к Данжо, а другим к дон Кальмету; ханжа, но вовсе не строгая, она не различала подлинных переходов от одной эры к другой, неспособна была распознавать периодические кризисы цивилизации и сводила развитие человечества к движению по ступенькам глупых дат; дока в пустяках, невежда в праве, истине и справедливости, она брала за образец Лерагуа в значительно большей степени, чем Тацита.

Вплоть до того, что в наши дни Тациту было предъявлено судебное обвинение.

Впрочем, Тацит, — и мы никогда не перестанем утверждать это, — так же как Ювенал, Светоний и Ламприд, вызывает особую и вполне оправданную ненависть. В тот день, когда в коллежах преподаватели риторики поставят Ювенала выше Вергилия, а Тацита выше Боссюэ, это будет означать, что накануне произошло освобождение человечества, это будет означать, что все формы угнетения исчезли, от плантатора до фарисея, от хижины, где плачет раб, до капеллы, где поет кастрат. Кардинал дю Перрон, которого папа бил палкой вместо Генриха IV, был так добр, что сказал: «Я презираю Тацита».

Вплоть до наших дней история вела себя как льстивый царедворец.

Двойное отожествление короля с нацией и короля с богом — это дело придворной истории. Божья милость порождает божественное право. Людовик XIV сказал: «Государство — это я». Г-жа Дюбарри, плагиатор Людовика XIV, называла Людовика XV «Франция», и торжественно-надменные слова великого восточного властелина Версаля превратились в ее устах в следующую фразу: «Франция, твой кофе убегает».

Боссюэ, не моргнув глазом, кое-где прикрашивая факты, написал устрашающую легенду этих старых, покрытых преступлениями тронов и, прикрывая внешнюю сторону вещей своей расплывчатой теократической риторикой, удовольствовался такой формулой: «Сердце царево в руце божией». Это не так, и по двум причинам: у бога нет руки, а у царей нет сердца.

Само собой понятно, что мы говорим только об ассирийских царях.

История, старая история — предобрая особа по отношению к монархам. Она закрывает глаза, когда какое-нибудь высочество говорит ей: «История, не смотри». Невозмутимо, с бесстыдством публичной девки она отрицает существование страшной каски с острием внутри для ломки черепа, которую эрцгерцог Австрийский предназначил для швейцарца Гундольдингена; ныне это хитроумное орудие висит на гвозде в Люцернской ратуше. Каждый может видеть его, история же все еще продолжает отрицать его существование. Морери называет Варфоломеевскую ночь «беспорядками». Шодон, другой биограф, так говорит об авторе приведенного выше прозвища Людовика XV: «одна придворная дама, госпожа Дюбарри». История согласна считать апоплексическим ударом тот тюфяк, под которым Ричард II английский задушил в Кале герцога Глостера. Почему голова инфанта дона Карлоса, лежащего в гробу в Эскуриале, отделена от туловища? Филипп II, его отец, отвечает на это: «Когда мальчик скончался своею смертью, приготовленный для него гроб оказался слишком коротким, и потому пришлось отрубить голову». Покорная история принимает и этот слишком короткий гроб. Но чтобы отец приказал обезглавить сына, фи! Только демагоги могут говорить подобные вещи.

Простодушие истории, прославляющей факт, каков бы он ни был и как бы нечестив он ни был, нигде так ярко не бросается в глаза, как у Кантемира и Карамзина; один из них турецкий, другой — русский историк. Факты оттоманской и московской истории, когда их сопоставишь и сравнишь, представляют тождество с татарской. В Москве такая же мрачная азиатчина, как и в Стамбуле. Над одной царит Иван, над вторым — Мустафа. Разница между таким христианством и магометанством едва заметна. Поп недалеко ушел от муллы, боярин — от паши, кнут — от шелкового шнурка, а мужик — от немого. Для прохожих Стамбула и Москвы нет большой разницы между Селимом, который пронзает их стрелами, и Василием, спускающим на них медведей. Кантемир, южанин, бывший молдавский господарь, долгое время турецкий подданный, перейдя к русским, чувствует, что царю Петру нравится, когда он обожествляет деспотизм, и он кладет свои метафоры к ногам султанов; этот пресмыкающийся характерен для Востока, но отчасти и для Запада. Султаны божественны, их ятаганы священны, их кинжалы благостны, их казни великодушны, их отцеубийства преисполнены доброты. Султанов называют милостивыми так же, как фурий называют эвменидами. Кровь, пролитая ими, дымится у Кантемира, распространяя запах фимиама, и бесчисленные убийства, наполняющие их царствование, окружают их сиянием славы. Они убивают народ в общественных интересах. Когда — не помню уж, какой падишах, то ли Тигр IV, то ли Тигр VI, — приказывает удушить одного за другим своих девятнадцать маленьких братьев и те в ужасе бегают по комнате, историк, родившийся турком, объявляет, что «он таким образом мудро применял законы империи». Русский историк Карамзин не менее нежен к царю, чем Кантемир к султану. Однако, скажем прямо, по сравнению с пылом Кантемира рвение Карамзина кажется не столь горячим. Так, Карамзин прославляет Петра, убившего своего сына Алексея, но таким тоном, как будто извиняет его. Это уже не безоговорочное и простое приятие, как у Кантемира. Кантемир лучше умеет стоять на коленях. Русский историк только восхищается, в то время как турецкий историк преклоняется. У Карамзина никакого огня, никакого пыла, неповоротливый энтузиазм, серенькие апофеозы, рвение, скованное морозом, он словно ласкает окоченевшими пальцами. Он плохо льстит. Очевидно, здесь играет какую-то роль климат. Карамзин — это озябший Кантемир.

Такова история, господствовавшая до настоящего времени; она идет от Боссюэ к Карамзину через аббата Плюша. Принцип этой истории — повиновение. Кому мы обязаны повиноваться? Успеху. С героями обращаются хорошо, но предпочитают царей. Царствовать — значит преуспевать ежедневно с самого утра. Будущее короля обеспечено. Он состоятельный должник. Герой же может плохо кончить, такие случаи бывали. Тогда он превращается всего лишь в узурпатора. Даже с гением, хотя бы он был высочайшим выражением силы, имеющей в своем распоряжении ум, эта история считается только до тех пор, пока он имеет успех. Если он пошатнется, его осмеют, если он упадет, его оскорбят. После Маренго вы — герой Европы, человек, ниспосланный провидением, помазанник божий; после Аустерлица — Наполеон Великий; после Ватерлоо — корсиканский людоед. Значит, папа совершил помазание над людоедом.

И тем не менее, принимая во внимание оказанные вами услуги, беспристрастный Лорике делает вас маркизом.

В наши дни эту поразительную гамму — от героя Европы до корсиканского людоеда — искуснее всех исполнил Фонтан, которому в течение стольких лет доверяется распить, развивать и направлять моральные устои нашей молодежи.

Наследственное право на престол, божественное право, отрицание всеобщего голосования, трон в качестве ленного надела, народы, превращенные в майорат, — все вытекает из этой истории. В ней участвует и палач. Жозеф де Местр чудесным образом находит возможность поставить его рядом с королем. В Англии этот род истории называется «лойяльной» историей. Английская аристократия, у которой иногда появляются такие удачные мысли, придумала назвать известное политическое направление словом, обозначающим добродетель. Instrumentum regni. [180] В Англии быть роялистом — значит быть лойяльным. Всякий демократ нелойялен. Это разновидность нечестного человека. Такой-то верит в народ, — shame! [181] Он стоит за всеобщее голосование; это чартист, вы уверены в его порядочности? Вот идет республиканец, берегите карманы. Ловко придумано. «Все» умнее Вольтера; английская аристократия умнее Макьявелли.

вернуться

179

ошибаешься, друг, это наш императорский неприкосновенный и августейший член (лат.)

вернуться

180

Способ сохранить власть (лат.).

вернуться

181

Какой стыд! (англ.).

90
{"b":"203843","o":1}