Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Б. Дубин и Л. Гудков рассматривают дискурсы русского постмодернизма как особую, рафинированно-интеллектуальную форму «негативной идентичности». Так, Дубин полагает, что весь спектр постмодернистских дискурсов в России может быть редуцирован до категории «стеба»: «Стиль свелся к стебу (обстоятельство, точно подмеченное в то время [первая половина 1990-х гг.] Б. Кузьминским). Видимо, на эту ситуацию и было не без кокетства спроецировано заемное обозначение „постмодернизм“. Так, на нынешние и здешние условия, соединяющие в обществе, в культуре черты домодерного и раннемодерного периодов развития, оказались без достаточного основания и необходимой рефлексии, то есть — чисто стилизаторски или, если угодно, пародически, перенесены отдельные характеристики постмодерной эпохи»[773]. Еще резче высказывается на эту тему Л. Гудков:

Главное в механизмах негативной идентификации — отталкивание от сферы или смысловых систем высокой ценностной значимости при сильнейшей зависимости от них, возможность преступить конвенциональную норму, красную черту, «распустить себя» — не «собрать себя» (как говорили отцы церкви) на каком-то предмете, а именно распуститься. Черный анекдот конца советской эпохи или нынешний «стеб», глумливая «попса», «Чапаев и Пустота», небывалый разлив мата или его суррогата в средах, где его никогда не было, — все это признаки или радикалы системы идентификации, которая по своим элементам может меняться, но принципиально остается той же. Для массы — «Чечня» и «олигархи», «Мафия», «Ельцин», для «образованных» — русский постмодернизм, восторг деконструкции, соц-арт или «стеб-шоу». Успех нынешнего постмодернизма, претендующего в России на статус философии как таковой и вытеснившего у образованной молодежи все другие направления методологии гуманитарного знания, обязан не какой-то особой продуктивности, а, напротив, внутренней вульгарности, разрешению на аморфный релятивизм, освобождающий от конкретного анализа и от необходимости отвечать за свои слова и трактовки[774].

Отсюда, разумеется, напрашивается вывод о том, что постмодернистские дискурсы сыграли существенную роль в подготовке торжества «негативной идентичности» над другими формами идентификации и в конечном счете предопределили неоконсервативный поворот, который, в свою очередь, казалось бы, обозначил конец постмодернистского карнавала, а на самом деле предоставил новые возможности для постмодернистского цинизма. Этот взгляд находит как подтверждения, так и опровержения в постмодернистских социокультурных практиках. И хотя «Чапаев и Пустота» упомянут Л. Гудковым явно для красного словца, хотя уравнивание «глумливой попсы» с постмодернизмом не кажется корректным, а авторитет отцов церкви в качестве культурологического критерия представляется весьма сомнительным, — все же начнем с аргументов в пользу этого мрачного диагноза.

Мысль об ответственности постмодернистских умонастроений за культурно-политический поворот конца 1990-х — начала 2000-х обычно обосновывается тем, что последний был во многом осуществлен благодаря использованию постмодернистских по своей природе политтехнологий и PR-акций[775]. Как писала Светлана Бойм, «первое, что поразило меня в августе 2002 года в Москве, это то, что, несмотря на различие взглядов среди „культурного сообщества“ по многим вопросам, все сходятся в одном. Верят во всемогущество PR»[776]. Исследовательница выразительно описывает «стиль PR», отмечая такие его элементы, как параноидальную тотальность, опору на мифологии порядка, «дискредитацию не связанных с PR форм общественного сознания», мнимую деидеологизацию, ностальгические акценты, «возвращение „стеба“» и неприязнь к идее политкорректности. Однако, как показывает Бойм, пиар — отнюдь не постмодерный феномен, и его происхождение восходит к расцвету модерности — к 1920-м годам[777]. Конечно, в контексте «общества телезрителей» манипуляция медийными мифологиями приобретает новый масштаб, становясь чуть ли не главным политическим инструментом. Но в целом пиар формируется в результате нестыковки между модерным стремлением к гомогенному, контролируемому обществу и неизбежной разноголосицей демократической политики как формы существования модерных цивилизаций. С этой точки зрения само наличие пиара, как и, в особенности, его мифологизация, парадоксальным образом свидетельствует о демократической гетерогенности постсоветского социума: в тоталитарном обществе PR не нужен — его с успехом заменяет пропаганда. С. Бойм, впрочем, не исключает постмодернистские дискурсы из той комбинации, которая сформировала постсоветский «стиль PR»: «В данном (российском) случае интересным образом сливаются формы традиционной паранойи, конспиративное мышление, апокалипсизм, смешанный с цинизмом, и некоторые формы постмодернистского мышления, которые поощряют этот апокалипсизм и связанное с ним отсутствие дифференцированности, подавая его под модным дискурсивным соусом»[778].

Оборотной стороной «деидеологизации», характерной для «стиля PR», является радикальное неприятие тех норм, которые обыкновенно описываются как западная «политкорректность». Однако категории «политкорректности» отражают (хотя и в упрощенной форме) основания постмодерной этики, поскольку связаны эти категории прежде всего с представлениями об ответственности языка за формируемую им социальную реальность и с последовательным выявлением и разрушением расовых, гендерных, этнических и религиозных стереотипов, закрепленных в языке[779]. Политкорректность — это заведомо урегулированный «свод» постмодерных этических норм, но она предполагает добровольные самоограничение и самоконтроль субъекта — а не внешнюю цензуру. Да, нормы политкорректности нередко доводятся до абсурда либеральными унтер-пришибеевыми и отдают лицемерием, но их радикальное отсутствие — как показывает опыт последних лет в России — служит почвой для бурного роста совершенно не лицемерной, а пугающе искренней ксенофобной риторики (и не только риторики, но и соответствующих действий). Между тем в российской культуре 2000-х именно «политкорректность» — опять-таки воспринимаемая как форма интеллектуальной агрессии «Запада» — по определению С. Бойм, оказалась «главным (хотя и большей частью невидимым, не называемым впрямую) оппонентом культурного сообщества».

На этом фоне утверждается совершенно парадоксальный вариант политкорректности, ярчайшим примером которой стала кампания по продвижению на премию «Национальный бестселлер» романа А. Проханова «Господин Гексоген» (2002) — успешно осуществленная издательством «Ad Marginem» (ранее — одним из главных «рассадников» постмодернистского дискурса в постсоветской России) и рядом критиков (Л. Пирогов. Д. Ольшанский, Л. Данилкин, Вяч. Курицын, М. Трофименков[780]), до того занимавших позиции, так или иначе близкие постмодернистской эстетике. Примечательно, что тех, кто обращал внимание на «зоологический национализм» (М. Рыклин) романа, его яростную антилиберальную и ксенофобную риторику, либеральные адвокаты Проханова обвиняли в идеологической нетерпимости, в свою очередь строя аргументацию как защиту «чистого искусства», напирая на блеск метафор, «нечеловеческую энергетику» и эстетическую актуальность прохановского политического памфлета[781].

Не менее выразительным примером подобной «терпимости» (поддержанной не только властями, но и «общественностью») стали приговоры суда присяжных, сперва оправдавших разгром выставки «Осторожно религия!» в Музее-центре А. Д. Сахарова (2003), а затем и осудивших организаторов самой выставки «за разжигание религиозной розни» (2005). Это — политкорректность навыворот: она защищает свободу ксенофобии и дискредитирует проявления идеологически оппозиционного (то есть собственно либерального) мышления как дурной тон[782].

вернуться

773

Дубин Б. Кружковый стеб и массовые коммуникации: К социологии культурного перехода // Дубин Б. Слово — письмо — литература: Очерки социологии современной культуры. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 172.

вернуться

774

Гудков Л. К. проблеме негативной идентификации // Гудков Л. Негативная идентичность. С. 290–291.

вернуться

775

Эту мысль, по-видимому, первым высказал Е. Бунимович в статье «Путин как зеркало русского постмодернизма» (Новая газета. 2001. 26 марта. № 2L [http://urfo.org/postmodern/art/9.aspl), назвавший победы Путина плодом постмодернистских манипуляций массовым сознанием, и прежде всего гибридизации, казалось бы, заведомо несовместимых дискурсов и символов. Правда, взгляд на принципиальную безликость и «беспрограммность» президента как на постмодернистскую черту явно ошибочен: это свойство как раз свидетельствует об усилении сугубо модерной бюрократической репрезентации власти. Сам ход мысли о современной политике как постмодернистском «проекте» достаточно прочно укрепился в культурном сознании 1990-х благодаря публичной деятельности В. Жириновского. См., например: Файбисович Семен. Феномен господина Ж., или Смерть постмодернизма // Сегодня. 1994. 1 февраля.

вернуться

776

Бойм С. Стиль PR // Неприкосновенный запас. 2002. № 6 (26). С 79.

вернуться

777

Бойм С. Стиль PR // Неприкосновенный запас. 2002. № 6 (26). С. 80.

вернуться

778

Там же.

вернуться

779

См. об этом: Jung Min Chai, Murphy John W. The Politics and Philosophy of Political Correctness. Westport, Conn.; L.: Paeger, 1992; Friedman Marilynd, Narveson Jan. Political Correctness: For and Against. Lanham, MD: Rowman & Littlefield, 1995; PC Wars: Politics and Theory in Academia / Ed. by Jeffrey Williams. N.Y.; L.: Routledge, 1995.

вернуться

780

См. некоторые примечательные тексты этой полемики: Пирогов Л. Все у них получится // Ex Libris НГ. 2001. 15 ноября [http://www.exlibris.ng.ru/tendenc/2001–11–15/l_meeting.html]; Ольшанский Д. Как я стал черносотенцем // Ex Libris НГ. 2002.11 апреля [http://exlibris.ng.ru/lit/2002–04-l11/2_Ыаск. html]; Он же. Выводить на снег и расстреливать, или Наша Цветущая Сложность // Русский журнал. 2002. 15 апреля [www.old.russ.ru/krug/20020415_olshan.html]; Он же. Зипуны к бою готовь! // Русский журнал. 2002. 19 апреля [www.old.russ.ru/krug/20020419_olshan.html]; Львовский Ст. Это зоология // Русский журнал. 2002. 12 апреля [www.old.russ.ru/krug/20020412_lvov.html]; Агеев А. Голод 72 // Русский журнал. 2002. 17 апреля [www.old.russ.ru/krug/20020417_ageev.html]; Он же. Голод 75 // Русский журнал. 2002.6 мая [www.old.russ.ru/krug/20020605_ageev.html]; Он же. Голод 76 // Русский журнал. 2002. 13 июня [www.old.russ.ru/krug/20020613_ageev.html]; Быков Д. Быков-quickly: Взгляд 34 // Русский журнал. 2002. 12 апреля [www.old.russ.ru/ist_sovr/20020412_b.html]; Курицын В. Гексоген без ссылок // Курицын-weekly. Выпуск 149. 2002.10 июня [www.old.russ.ru/krug/news/20020610.html] См. также: Курицын В. Курицын-Weekly. М.: Emergency Exit, 2005. С. 562–565; Немзер А. Приехали // Время новостей. 2002. 3 июня [www.ruthenia.ru/nemzer/pogromshiki.html]. Детальный анализ этой дискуссии см. в статье: Кукулин И. Революция облезлых драконов: ультраправая идея как имитация нонконформизма // http://www.polit.ru/culture/2007/04/08/kukproh.html#_ednl.

вернуться

781

Симптоматично, что издатель А. Иванов интерпретировал решение опубликовать и пропагандировать роман Проханова именно «концом постмодернизма» и борьбой с новым культурным истеблишментом: «…Сейчас мы переживаем, как мне кажется, такой период, когда заканчиваются, замирают, умирают два больших „изма“. Один „изм“ — это антикоммунизм, и второй „изм“ — это постмодернизм. <…> Что такое конец антикоммунизма для меня? Для меня это конец огромного исторического этапа, который начался в конце 60-х годов и закончился в конце 90-х. Для меня публикация романа Проханова располагается именно в этом ключе, в попытке понять, что в России наконец-то победил капитализм. Причем победил как эстетически, так и политически. Ситуация победы капитализма — это диссидентско-окуджавовская линия, как бы эстетически-политическая линия борьбы с советской властью, она, выражаясь фразой Галины Юзефович, становится вчерашней новостью. <…> Поэтому для меня диалог с Прохановым, с которым я отнюдь не согласен во всех его политических взглядах и т. д., означает попытку с помощью литературы наши критическую позицию в отношении того социального строя, который мы получили в результате 90-х годов. Мне кажется, что позиция интеллигента, по крайней мере моя позиция сегодня, это позиция скорее критическая, не обязательно баррикадная, но критическая, в том числе эстетически критическая в отношении той эстетики и той политики, которую мы имеем сегодня. Вот это как бы глубинное основание моего движения навстречу Проханову. А что касается самого романа, то мне кажется, что этот роман восстанавливает какие-то очень любопытные литературные тенденции, связанные с очень современной потребностью в эпическом отношении к реальности…» (Свобода В ОГИ: Литература: и политика [Передача Радио «Свобода»] // http://www.svoboda.org/programs/ogi/2002/ogi.081202.asp). Наиболее подробный анализ самого романа Проханова, впрочем, ни в чем не совпадающий с проекциями А. Иванова, сделан М. Рыклиным в статье «Структура травмы» (Рыклин М. Время диагноза. С. 287–310).

вернуться

782

Подробнее о восприятии «политкорректности» российскими литераторами см.: Липовецкий М. ПМС: Постмодернизм сегодня // Знамя. 2002. № 5. С. 200–212; Он же. Политкорректность по-русски // Искусство кино: 2011. № 3. С. 37–41.

135
{"b":"203620","o":1}