Только классы изнеженные и осужденные жизнью превращают искусство — так как им нечего сказать — в пустую форму и красоту саму по себе, наслаждение само по себе превращают в цель искусства, в то время как красота и наслаждение просто сопровождают эту сильную, образную и организованную речь души мастера к душам его современников.
Пролетариат и его передовая партия — коммунисты — ни в чем не нуждаются в такой огромной мере, как в заражении душ масс своими настроениями. Рядом с этой потребностью взволновать чувства масс, то есть агитировать, стоит только стремление осветить сознание их идеями научного социализма, то есть пропагандировать.
Пропаганда остается мертвенной без агитации; только приведя в волнение чувства человека, вы влияете на его волю. Когда мы хвалим того или другого оратора, того или другого революционного просветителя, мы хвалим именно за художественность его речи, и эта художественность прямо пропорциональна его способности взволновать окружающих, заражать их своими чувствами.
Итак, агитация, во имя величайших идеалов, стремится невольно сделаться возможно более художественной и образной, возможно ярче воплотиться в потрясающие душу формы. Искусство же, если оно здорово, если оно вовлекает в свой поток лучших людей из лучших групп своего времени, естественно, переполняется величайшими идеями и чувствами века и само является звучной и красочной агитацией человечества, поднимающей его на высоты энтузиазма и самоотвержения единицы во имя целого.
Мне кажется, что бегло набросанных здесь мыслей достаточно, чтобы показать, какой исключительный интерес к искусству должен иметь класс пропагандистов и агитаторов, — класс, первейшей задачей которого является воспитать в духе революционного идеала огромный и еще пока в значительной мере темный и мало подвижный народ.
Входить в подробности вытекающей отсюда политики государственных органов, ведающих художественной жизнью, здесь было бы неуместно. Хочется только, чтобы в день советской пропаганды4 голос искусства звучал возможно более чисто и громко и чтоб, с другой стороны, в день этой пропаганды не забыли подчеркнуть значение одного из своих важнейших орудий — идейного и горящего восторгом искусства.
Начала пролетарской эстетики*
Может ли быть особая классовая эстетика? Конечно, может.
Разве есть на свете образованный человек, который станет отрицать, что у разных народов разная эстетика. Надо стать на довольно высокую и своеобразную ступень культурного развития, чтобы приобрести способность находить красоту почти во всех произведениях искусства и одинаково восторгаться деревянным идолом какого-нибудь ботокуда, Венерой Милосской и статуей Бурделя.
Трудно сказать, какая точка зрения выше. Точка ли зрения истории искусства, которая умеет видеть во всех эстетиках различных народов и эпох только разновидности единой эстетики, разновидности непримиримые, сами по себе противоречащие друг другу, — или точка зрения человека, преданного своему стилю, определившего свой вкус и поэтому нетерпимо относящегося ко всему чуждому. Но как бы то ни было, ясно, что не только разные народы разно понимают красоту женщины, красоту красок, форм, разно воплощают свое божество, свои идеалы, но что в разные эпохи они меняют эти свои вкусы и переходят к прямо противоположному.
И если мы присмотримся к тому, почему же меняются вкусы, то мы увидим, что в основе этого лежат перемены в экономической структуре, вообще перемены в степени влияния того или другого общественного класса на культуру.
В некоторых случаях это очень ярко бросается в глаза. Так, например, Гёте с большим остроумием говорит, что народная ярмарка из толпы, одетой в самые разнородные пестрые костюмы, с гулом, разговором, взрывами смеха, писком дудок, ревом скота, выкриками торговцев и т. п. производит самое пьяняще-веселое впечатление на человека из простонародья. Наоборот, интеллигент, по мнению Гёте, найдет эти краски кричащими, это движение головокружительным и утомительным, этот шум нестерпимым и тяжелым и, кроме головной боли, ничего из зрелища не вынесет1. Наоборот, какой-нибудь чопорный праздник интеллигентов с их темными костюмами, с их размеренными движениями покажется ражему парню или веселой деревенской девушке нестерпимой скукой. Чернышевский с не меньшим остроумием прибавляет: идеал женской красоты присущ крестьянину с одной стороны, интеллигенту — с другой2. Великосветские интеллигентные люди, говорит Чернышевский, страшно любят маленькую ногу и маленькую руку. Между тем что означают эти черты? Вырождение, паразитизм — это то самое явление, которое некоторых вшей превращает в мешки, лишенные всяких органов. Начало атрофии тела — вот что такое аристократическая рука и нога. Они должны были бы внушать людям нескрываемое отвращение. Наоборот, крестьянин с чрезвычайной точностью может определить, когда он выбирает себе невесту, степень здоровья девушки и спрашивает себя, хорошая ли она будет работница, жена и мать.
Пышущее полносочие, физическая сила, ярко выраженные признаки женственности в самом непосредственном смысле этого слова — вот что будет прельщать его.
Итак, мы видим на примерах противопоставления различных полюсов общества резко противоположные взгляды в области эстетики.
Обратим теперь внимание на какой-нибудь особенно яркий исторический факт. Разве мы не видим, как порхающие купидоны на раззолоченной фигурной мебели, на гобеленах и изузоренных потолках времени рококо оказываются внезапно спугнутыми добродетельными мещанами Греза и еще более сухими, стильными по своему рисунку, сдержанными по окраске патриотами Греции и Рима, которых излюбил революционный живописец Давид.
Каждый класс несет с собой свою эстетику, если у него есть свой образ жизни, свой подход к действительности, свой идеал.
Конечно, неправильно противопоставлять огулом буржуазии пролетариат. Буржуазная эстетика — это эстетика выскочек, купцов, фабрикантов. Рядом с ней существует, конечно, выдержанный и определенный вкус аристократии старого типа, более или менее утонченный, часто развинченный, расхлябанный, но иногда очень благородный и высокий, вкус специалистов-интеллигентов, мизерная пошловатость вкуса мещан и т. д. и т. д.
Что касается пролетариата, то он в своих произведениях искусства или в жизненной обстановке, конечно, сравнительно мало выявил свое эстетическое лицо. Для этого его слишком долго держали, так сказать, в подвальном этаже культуры, куда не проникали лучи солнца творчества и откуда, вследствие этого, также не поднималось никакое художественное влияние.
Но то, чего можно было ждать априори, что сказалось в некоторых отдельных произведениях, носящих на себе, несомненно, пролетарский характер, написанных либо интеллигентами, находившимися под сильнейшим влиянием пролетариата, либо рабочими-художниками, подтверждается тем более густыми всходами пролетарского искусства и пролетарской эстетики, которые видим мы на весенних, еще под тяжелыми грозами расцветающих лугах российской советской культуры.
Но пролетариат, оказывается, в некотором отношении выявил свое эстетическое лицо через создания некоторых прежних классов и групп. Так, например, буржуазно-инженерный империализм, давший известные поэмы в честь машины и крупной индустрии, вроде Келлермана3, приводит нас к пролетарской поэзии в честь машины и производства. Только капиталисты берут машину как машину, и не умеют рассмотреть ее как помощника человечества, как великое орудие построения в царстве справедливости.
В остальном какой-нибудь Келлерман и какой-нибудь Гастев ближе друг к другу, чем тот и другой к представителю поэтического в толстовском толковании этого слова, то есть вкусу к изысканному и старинному, или к мещанину с его мелкотравчатой сентиментальностью, видящему в машине один только ужас, грохот и копоть.