Ваш Ал. Блок.
244. Л. Я. Гуревич. <9–14 апреля 1910. Петербург>
Многоуважаемая и дорогая Любовь Яковлевна.
Винюсь перед Вами: я до такой степени заболтался и недоволен всеми своими писаниями, особенно в прозе, что мне страшно и приступить к воспоминаниям о В. Ф. Коммиссаржевской, которые Вы мне заказали для альманаха. Если напишу, будет непременно ложь, т. е. словесность, т. е. кощунство. Лучше не писать. Я и вообще забрасываю статьи на долгое время и расплачиваюсь в этом отношении с последними долгами, чтобы как можно скорее уехать в деревню. Проклятый город и проклятые слова.
Простите меня за то, что не исполняю Вашего поручения.
Вы избраны в Академию (т. е. в Общество ревнителей художественного слова). Не знаю, посылают ли Вам повестки? Теперь заседания на Страстной, может быть, и не будет.
Преданный Вам Ал. Блок.
245. Н. В. Дризену. 16 апреля 1910. <Петербург>
Многоуважаемый Николай Васильевич.
Спасибо Вам за вторую корректуру, я нашел порядочно много ошибок, которые и исправил. За слово «рыдучий» я держался бы, как за народное (в заговорах «Три тоски тоскучие, три рыды рыдучие»); но, если Вам не нравится вычеркните его.
Желаю Вам светлой Пасхи. Я скоро уеду в деревню.
Преданный Вам Ал. Блок.
246. Матери. 18 мая 1910. <Шахматово>
Мама, ремонт очень затягивается, так что дай бог чтобы кончился к Петрову дню. Надо уж все делать как следует. Выходит, конечно, дорого, зато хорошо и удобно, дом будет совсем отделан. Приехав, ты увидишь крышу зеленую, балкон белый, печи изразцовые и нашу пристройку — двухэтажную! Я очень много этим занимаюсь, а Люба — хозяйством. Теперь работает много народу, Николай пашет, посадили картофель, сеем вику, будем чинить загоны, Владислав чистит двор, гумно и пр. после ушедшего наконец Егора, с которым поступлено непреклонно, насколько я только способен.
Пожалуйста, позови себе непременно психиатра со стороны и не скупись на деньги. Об этом пишет мне и Франц. Деньги (есть ли еще у тебя что-нибудь?) мы доставим тебе скоро: или пришлем, или Люба, которой надо лечить зуб и покупать разное для дома в Москве, привезет тебе -300 рублей. Я думаю, если ты пролечишься еще до 1 июля и позовешь постороннего доктора, — это принесет довольно существенные результаты. Ремонт почти немыслимо кончить раньше, а жить во время постройки тебе здесь будет неудобно.
Лошади работают хорошо, только у Вороного оказалась та же болезнь, что у вашей ревельской лошади, — мокрец — мокнет около копыт. Люба каждый вечер моет ногу и перевязывает, а также — палец плотнику. Мы наладили почти весь инвентарь уже — и колеса, и сбруи, и пр. — Не пишу я пока ничего — страшно хлопотно с ремонтом. Все рабочие — разных губерний и профессий — интересны, я с ними очень много разговариваю. Каменщики — тверские, печники, плотники и маляры — здешние. Тверские развитее и с идеями.
Напиши мне, как ты относишься к продолжению леченья? — То, что ты пишешь об интересе разных людей к моим стихам, мне довольно приятно, но как-то глухо — не в этом дело. Пусть хоть кто-нибудь переживает теперь то, что я переживал, оплакивал, воскрешал и опять хоронил десять лет тому назад. Немножко смешно.
Пиши. Господь с тобой. Целую тебя.
Саша.
247. Матери. 31 мая 1910. <Шахматово>
Мама, работы подвигаются, главная задержка — за печами. Печник поехал в Москву искать еще рабочих.
Вчера приехали Ирина (жена Николая) с двумя детьми — славная, и дети славные, и Аннушка. Тетя проехала в Сафоново. Сегодня Ефим привез летники и сам их сажает — настоящим садовничьим способом. Обещает научить этому весной Николая. Я все время на постройке. Очень мне нравятся все рабочие, все разные, и каждый умнее, здоровее и красивее почти каждого интеллигента. Я разговариваю с ними очень много. Одно их губит — вино, — вещь понятная. Печник (старший) говорит о «печной душе», младший — лирик, очень хорошо поет. Один из маляров — вылитый Филиппо Липпи и лицом, и головным убором, и интересами: говорит все больше о кулачных боях. Тверские каменщики — созерцатели природы. Теперь работают 14 человек, и еще придут новые. — Пристройку мы подождем обшивать (и переход к ней с комнатой), только потолки обошьем. В доме уже стелют полы, которые были склеены раньше (в посту).
Люба хозяйничает, завтра привезут капусту. Все уже в цвету на лугах, что может цвести — пестрое. Жарко, приготовляется, пожалуй, засуха, в саду на нижней дорожке блекнет трава. Луг под садом зарос такой травой, что пни пропали. — Пиши, в воскресенье от тебя не было письма. Не почувствовала ли ты себя хуже после отъезда Любы? Господь с тобой, целую.
Саша.
248. Е. П. Иванову. 29 июня <1910. Шахматово>
Милый Женя, я все время хочу тебе писать и отвечать на два письма; но и сейчас не отвечаю. У меня совсем не поворачивается язык; почти все время я в полном отупении и если вижу сны, то только от «множества забот». Два месяца неотлучно следил за каждым гвоздем «Валгаллы», она страшно разрослась и до сих пор не кончена. Поеду за мамой в Москву 6-го, будет готова ее комната или нет. Мы выстроили сбоку второй этаж, всё покрыли железом, подняли всё на фундамент, поставили 4 новых (и страшно дорогих) печи и всё красим. Одно время работало 30 человек. Люди всё великолепные («народ», а не «интеллигенция»), но… если куда спасешься, то на Запад? Не знаю и этого. Отупение происходит вовсе не от Валгаллы и даже не от маминой болезни, которая все время беспокоит очень, — а от всего вместе — с водкой и «безумными ночами». Сообщу тебе, что очень мало чувствую относительно «новой жизни». Может быть, и это вздор, впрочем. Что-то во мне сорвалось.
Тебя часто хочу видеть. Я был в Петербурге 14 июня, провел 7 часов (от 8 до 3) (по собственной глупости, из-за денег и банков), хотел прийти на службу к тебе; но махнул рукой вдруг и уныло забрался в вагон; не хватило и на это; было очень холодно и скучно, перепархивал снежок. Я сидел один в спальном купе II класса (последнее тоже по глупости — деньги совершенно бросил считать, что-то они не идут впрок). Какая тупая боль от скуки бывает! И так постоянно — жизнь «следует» мимо, как поезд, в окнах торчат заспанные, пьяные, и веселые, и скучные, — а я, зевая, смотрю вслед с «мокрой платформы». Или — так еще ждут счастья, как поезда ночью на открытой платформе, занесенной снегом.
Все это — замечания от праздности. «Своего дела» как-то больше нет, я стал каким-то выжатым лимоном.
Крепко целую тебя и очень кланяюсь всем твоим, милый мой друг.
Твой Саша.
249. В. Я. Брюсову. 3 сентября 1910. Шахматово
Дорогой Валерий Яковлевич.
Только на днях я получил Ваше письмо и с удовольствием посылаю Вам для «Русской мысли» маленький цикл стихов (под заглавием «Страшный мир»). Как я мог до сих пор сотрудничать в «Русской мысли», где преобладала политика и дамские психологические романы? Вся редакция состояла из людей, слишком для меня чужих.
На Вашу статью в «Аполлоне» я могу ответить Вам по всем пунктам, но ведь не стоит затягивать печатные споры. Такие статьи, по-моему, всегда роковым образом догматичны, а вписанные между их строками личные правды убедительны для постороннего читателя только один раз, когда он делает выбор между тем или иным мироотношением. И уже этот выбор — навеки. Петербургского адреса у меня пока нет совсем, сколько проживу в деревне — не знаю. Потому прошу Вас, если что понадобится, писать мне сюда. Если можно, поместите стихи поскорее, потому что я думаю собрать новую книгу.
Преданный Вам Александр Блок.
250. Андрею Белому. 6 сентября 1910. Шахматово
Милый и дорогой Боря.