Александр Блок.
237. С. Н. Куликову. 8 марта 1910. <Петербург>
Многоуважаемый Сергей Николаевич.
Разве можно говорить «вообще» в назначенные часы. Такие разговоры редко удаются. Если бы даже удалось, — у Вас прибавился бы один лишний хороший разговор и у меня один. А это только подчеркивает одиночество и печаль. Если нам с Вами надо говорить, пусть будет это случайно, если где-нибудь встретимся.
Александр Блок.
238. Матери. 1 апреля 1910. <Петербург>
Мама, сегодня я получил твое письмо. Бодрись и лечись, что же делать. Я тоже буду бодриться. Хочу в Шахматово. Плотников просит скорей приезжать и посылать Владислава, он уже приготовляет доски и тес. Вчера были Францик и тетя, а также — Ангелина с Марией Тимофеевной. «Речь» не посылаю тебе — там нет ничего интересного, а с 1 апреля все равно будут высылать.
Пришли «Весы» с окончанием «Серебряного голубя». Я еще не дочитал. Там есть такое место: «Будто я в пространствах новых, будто в новых временах», — вспоминает Дарьяльский слова когда-то любимого, им поэта: и тот вот измаялся: если останется в городе, умрет; и у того крепко в душе полевая запала мысль. И невольно слова любимого поэта напоминают другие слова, дорогие и страшные:
В бесконечных временах
Нам радость в небесах,
Господи, помилуй!
Мы, оставя всех родных,
Заключась в полях пустых,
Господи, помилуй!
Действительно, во мне все крепче полевая мысль. Скоро жизнь повернется — так или иначе, пора уж. Кошмары последних лет — над ними надо поставить крест.
По тому, что ты пишешь, доктор Соловьев — милый человек. И гораздо лучше, в конце концов, что он — антимистик, не всем же и не вечно видеть изнанку мира и погружаться в сны.
Ах да! Мы с Любой недогадливы. В столе нашлись три тысячи, о которых мы совсем забыли. Ими и покроются все расходы до осени, т. е. до новых получек. — Сейчас Люба у Таты. В субботу она пойдет к докторше.
Господь с тобой.
Саша.
Сегодня «Зигфрид», так что я не иду в Академию. Еще более, чем музыки, я хочу, однако, земли, травы и зари.
239. В. И. Кривичу. 2 апреля <1910. Петербург>
Многоуважаемый Валентин Иннокентьевич.
Конечно, Вы правы. Не в том беда, что она не владеет размерами, рифмами, цезурой, а иногда и русским языком, а в том, — что ее чистая, девическая душа похожа на десятки других. Ее роль в жизни, а не в поэзии, пусть вдохновляет нас, нам слишком нужна чистота.
Спасибо Вам за обещание «Кипарисового ларца». Если найдете экземпляр «Тихих песен», присоедините их, пожалуйста: достать невозможно, а у меня кто-то стянул, кому вовсе не нужно. К счастью, надписи не было.
Жму Вашу руку.
Ваш Ал. Блок.
240. Матери. 8 апреля 1910. <Петербург>
Мама, сегодня пришло твое письмо. Я и хочу жить и собираюсь еще; но чтобы она без надрывов; это не значит — благополучна, потому что благополучия и не нужно; но чтобы не было досадных и внежизненных препятствий, к каковым относятся сейчас преимущественно: твое нездоровье и моя словесность, которая отвлекает меня от творчества. Потому — поправляйся, жить еще можно.
Сегодня я буду говорить в Академии — довольно пространно, не особенно живо, и надеюсь потом замолчать надолго, т. е. не писать статей и не теоретизировать. Мне нужно будет еще только развить свою речь о Врубеле, но это не относится к статьям. Она пойдет в очень хорошем киевском журнале, редактируемом Яремичем, который весь год будет посвящен Врубелю. С Врубелем я связан жизненно и, оказывается, похож на него и лицом (вчера Яремич приносил много рисунков и автопортретов его).
Плотников просит скорее присылать Владислава, и я опять пишу об этом Францику. Ефим пишет, что рекомендованный им — его двоюродный брат, что он за него вполне ручается, что этот человек знает немного садовое дело и готов прийти для переговоров когда угодно.
Я тебе пошлю на днях «Сборник Литературного фонда».
Главное я, по обыкновению, забыл: Люба была вчера у О. Ю. Каминской, которая сказала, что она совершенно здорова и лечить нечего; так что и это не задержит нашего отъезда в Шахматово, на которое я надеюсь.
На днях у нас очень долго просидел Скалдин — совершенно новый и очень интересный человек. Подозревать его в чем бы то ни было было очень нехорошо.
Господь с тобой.
Саша.
241. Матери. 12 апреля 1910. <Петербург>
Мама, я вчера получил твое письмо и весь день печалился. Не стоит говорить об этом. Ты прекрасно знаешь мои мысли, и всякие теоретизированья — только вредны. Живи, живи растительной жизнью, насколько только можешь, изо всех сил, утром видь утро, а вечером — вечер, и я тоже буду об этом стараться изо всех сил в Шахматово — первое время, чтобы потом наконец увидеть мир. Я читал в Академии доклад, за который меня хвалили и Вячеслав целовал, но и этот доклад — плохой и словесный. От слов, в которых я окончательно запутался и изолгался, я, как от чумы, бегу в Шахматово. Вероятно, и в моем письме к тебе были какие-нибудь лживые слова, которые тебя расстроили, ты бы им не верила.
Вчера Владислав уехал в Шахматово. Я велел ему смерить все комнаты и написать, тогда мы привезем с собой обои. Я купил тебе полольник и совок, также Любе совок, а себе — пилу, которой можно пилить сучья и низко и высоко. Пожалуйста, пиши мне, не думай, что я отношусь к тебе строго. Я вовсе не жду, что ты совершенно поправишься, но на некоторое излечение очень надеюсь. Пока еще рано судить. — Господь с тобой, целую тебя.
Саша.
Получила ли ты «Сборник Литературного фонда» и еще одну дрянь — красненькую? Может быть, я еще пошлю тебе на днях книжку. Я тут разделался с фельетонами. У нас была уже «Гибель богов» — Ершова чествовали, и он был рассеяннее, чем обыкновенно. — Если тебе не нужно, пришли мне назад речь о Врубеле, и Женя хочет ее иметь. Или — пошли ему прямо, как хочешь. Я ее совершенно переделаю и напечатаю у Яремича в киевском журнале, который весь будет посвящен Врубелю в этом году.
Я хочу наверху, как мы говорили, сделать во всю стену — книжную полку и хранить там все книги настоящие и будущие, и из дома и из флигеля, оставляя внизу только необходимые и часто читаемые; пусть ни в столовой, ни в гостиной не будет полок (или — только одна в гостиной). Наверху сухо, это будет и красиво и сохранно.
242. Е. А. Зноско-Боровскому. 12 апреля 1910. <Петербург>
Многоуважаемый Евгений Александрович.
Мое сообщение никак не следует печатать. Ведь это — «дела домашние». Публике решительно не должно быть дела до того, как мы живем, ей нужны результаты; и напечатанное — потеряет последнее, что было; для меня — это сухой Бедекер, а для публики — тарабарская грамота. Другое совсем дело — доклад Вяч. Ивановича, на который я ведь только отвечал; там математическая формула, здесь — ученический рисунок. Я хочу мужественного ученичества, а факт напечатания будет свидетельствовать о «женственном (т. е. ни к чему не обязывающем) поучении». Право, не надо печатать.
Ваш Ал. Блок.
243. В. И. Кривичу. 13 апреля 1910. Петербург
Многоуважаемый Валентин Иннокентьевич.
Спасибо за «Кипарисовый ларец», за надпись и за письмо. Книгу я сейчас просматриваю. Через всю усталость и опустошенность этой весны — она проникает глубоко в сердце. Невероятная близость переживаний, объясняющая мне многое о самом себе. О книге надо писать не рецензию, а статью, да и не в «Речь», а куда-нибудь почище. С «Речью» я все равно разделался до осени, бог с ней. Лучше, когда приду в себя, буду думать о статье для какого-нибудь журнала, если не поставлю креста над статьями вообще, в чем чувствую большую потребность, теперь по крайней мере. — Как жаль, что мы вчера не посидели с Вами мирно у меня; я вернулся ночью от Вячеслава Ивановича после очень серьезного разговора и нашел на столе Ваши траурные каймы. Мне не удастся побывать у Вас в Царском, скоро уезжаю в деревню, — до свиданья, до осени. Жму Вашу руку крепко.