«Песня Судьбы» кончена вчера. — Почему ты пишешь, что приготовила себе мучение? Меня очень тревожит это; и мне не нравится то, что ты сомневаешься в том, как я тебя встречу. — Получаешь ты мои письма? — Это, кажется, уж шестое — и последнее из Шахматова.
Я как-то тоже устал. Мне во многих делах очень надо твоего участия. Стихи в тетради давно не переписывались твоей рукой. Давно я не прочел тебе ничего. Давно чужие люди зашаркали нашу квартиру. Лампадки не зажигаются. Холодно как-то. Ко многим людям у меня в душе накопилось много одинокого холода и ненависти (Мережковские, разные москвичи с г. А. Белым во главе и некоторые другие). Мне надо, надо быть с тобой. А ты — хочешь ли быть со мной? То, что я пишу, я могу написать и сказать только тебе. Многого из этого я как-то не говорю даже маме. А если ты не поймешь, — то и бог с ним — пойду дальше так. Ты не имеешь потребности устроить нашу жизнь так, чтоб и комнаты ожили? Или ты все еще не поймешь «быта»? Есть ведь на свете живой быт, настоящий, согласный с живой жизнью. Беспокоюсь о тебе.
Твой.
Из твоих писем я понял, что ты способна бросить сцену. Я уверен, что, если нет настоящего большого таланта, это необходимо сделать. Хуже «актерского» быта мало на свете ям. Коммиссаржевская играет мою (т. е. Грильпарцерову) Берту.
180. Л. Д. Блок. 18 июля 1908. Петербург
Сегодня пришло твое первое письмо от 11 июля. Какое мрачное для меня письмо. Все то, о чем я думаю, оно подтвердило. Мне жить становится все невыносимее. То, как я теперь живу, ненужно, холодно и пусто. Неужели же и ты такая же, как я? Ты пишешь уже так привычно о «волне своего сумасшествия». И в письме этом — прежде всего — «Марья Ивановна» Чирикова (поздравляю вашу труппу с победой искусства), а потом — все остальное. Да, так, вероятно, и должно быть. А что же значит — «верю в себя и тебя»? Тоже — по привычке? Если тебе больно читать все это, то я пишу это не для твоей боли, а от своей. Знаешь ли, что я тебе скажу? Если я буду продолжать жить так, как теперь, — без особых событий, выпивая иногда, веря до глубины одному только человеку — Евг. Иванову, не имея подле себя живой души, — этого не надолго хватит: душа становится старой и седой. Из этого совсем не следует, что тебе нужно предпринимать что-нибудь.
Что же, действительно — плод всех прошлых горьких красивых и торжественных годов — «Марья Ивановна», Боржом, Гельсингфорс, захудалая провинция, «зеленая скука» с «покучиваньем», актерство, развязность, «свобода» от всего «рабского»… и от всего свободного? — Или это все — только временная кромешная тьма, и настанет другое?
Целый день я ехал по сияющим полям между Шахматовым, Рогачевым и Бобловым. Только недавно. В лесу между Покровским и Ивлевым были все те же тонкие папоротники, сияли стоячие воды, цвели луга. И бесконечная даль, и шоссейная дорога, и все те же несбыточные, щемящие душу повороты дороги, где я был всегда один и в союзе с Великим и тогда, когда ты не знала меня, и когда узнала, и теперь опять, когда забываешь. А то — все по-прежнему, и все ту же глубокую тайну, мне одному ведомую, я ношу в себе — один. Никто в мире о ней не знает. Не хочешь знать и ты. Но без тебя я не узнал бы этой тайны. И, значит, к тебе относил я слова: «За все, за все тебя благодарю я…», как, может быть, все, что я писал, думал, чем жил, от чего так устала душа, — относилось к тебе.
Пойми же, с каким чувством я посылаю тебе это письмо. Чувствовать я еще не совсем разучился.
181. Матери. 18 июля 1908. <Петербург>
Действительно, мама, удивительная вещь — «Не могу молчать». Толстой благодарил здешние газеты за напечатание (потому что во всей России газеты, напечатавшие статью, — притом это еще не вся, а только [22]/з часть, остальное — в иностранных газетах, — оштрафованы или закрыты, и казна наживет на этой статье тысяч 10–15). В мае Толстой получил статью Леонида Семенова (тоже о казнях), и был очень взволнован ее концом (говорил, что ему давно не приходилось читать ничего подобного, это рассказал мне Женя), и написал, очевидно, под влиянием Семенова.
Приехали Мережковские, ходят втроем по редакциям. Боюсь встретиться где-нибудь с ними.
Читал «Песню Судьбы» Городецким и Мейерхольду. Мейерхольд сказал очень много ценного — сильно критиковал. Я опять усумнился в пьесе. Пусть пока лежит еще. Женя по-прежнему относится отрицательно. А в Царском Селе очень хорошо. Пушкиным пахнет, и огромная даль. Сегодня ночью увидали мы из Царского пожар, думали, что близко. Когда же я вернулся в Петербург, оказалось, что это огромное зарево на Крестовском острове. Я поехал туда. Горела лесная биржа — невиданный костер. Описание прочти в «Речи».
Люба играет много, ее хвалят.
Я чувствую себя необыкновенно скверно, ты права.
Все опостылело, смертная тоска. К этому еще жара неперестающая, днем обливаюсь потом. Пью мало, с Чулковым вижусь реже. Написал несколько хороших стихотворений. Ужасное одиночество и безнадежность; вероятно, и эта полоса пройдет, как все. Пью все квас.
Целую.
Саша.
182. Л. Д. Блок. 23 июля 1908. Петербург
Пишу тебе совершенно больной и измученный пьянством. Все это время меня гложет какая-то внутренняя болезнь души, и я не вижу никаких причин для того, чтобы жить так, как живут люди, рассчитывающие на длинную жизнь. Положительно не за что ухватиться на свете; единственное, что представляется мне спасительным, — это твое присутствие, и то только при тех условиях, которые вряд ли возможны сейчас: мне надо, чтобы ты была около меня неравнодушной, чтобы ты приняла какое-то участие в моей жизни и даже в моей работе; чтобы ты нашла средство исцелять меня от безвыходной тоски, в которой я сейчас пребываю. Кажется, ни один год не был еще так мрачен, как этот проклятый, начиная с осени. Пойми, что мне, помимо тебя, решительно негде найти точку опоры, потому что мамина любовь ко мне беспокойна, да я и не могу питаться одной только материнской любовью. Мне надо, чтобы около меня был живой и молодой человек, женщина с деятельной любовью; если этого никогда не будет, то мне ничего не останется, кроме пустой и зияющей темноты, когда я растрачу все свои жизненные силы. — Только на такое опускание по наклонной плоскости я сейчас способен, потому, может быть, что не имею твердой веры в то, что ты придешь ко мне.
Едва ли в России были времена хуже этого. Я устал бессильно проклинать, мне надо, чтобы человек дохнул на меня жизнью, а не только разговорами, похвалами, плевками и предательством, как это все время делается вокруг меня. Может быть, таков и я сам — тем больше я втайне ненавижу окружающих: ведь они же старательно культивировали те злые семена, которые могли бы и не возрасти в моей душе столь пышно. От иронии, лирики, фантастики, ложных надежд и обещаний можно и с ума сойти. — Но неужели же и ты такова?
Посмотри, какое запустение и мрак кругом! Посмотри трезво на свой театр и на окружающих тебя сценических деятелей. Мне казалось всегда, что ты женщина — с высокой душой, не способная опуститься туда, куда я опустился. Помоги мне, если можешь. Я даже работать не могу, не вижу цели. И эти дни все похожи один на другой, ужасно похожи. И если подумаешь, что еще много таких, совсем тошно. Лечь бы и уснуть и все забыть.
Я тебе писал в остром припадке отчаянья, лег отдохнуть. Сейчас у меня, по-видимому, жар, должно быть — простудился. Серьезного ничего не чувствую. Посылаю тебе это письмо бог знает зачем, ведь меньше чем через неделю не получишь. Я вышлю тебе денег, как только меня перестанет надувать вся издательская и театральная сволочь, а сейчас у меня — ни копейки. Если ты не решила совсем бросить меня, приезжай как только можешь скорее. Никогда в жизни я не испытывал таких чувств одиночества и брошенности. Верно, предположения мои правильны, ты перестала помнить обо мне.