В двух шагах впереди проклятый забор резко сворачивал влево, преграждая ей путь. И в самом углу, под аркой из дикого винограда виднелась аккуратная свежевыкрашенная зеленой краской калитка. Она была неплотно притворена — значит, хозяева дома. И Вера решилась войти — возможно, они подскажут, как ей поскорее добраться до Свердловки.
Калитка легко распахнулась, пропуская незваную гостью на участок, весь заросший кустами жимолости и гортензий. Узенькая усыпанная гравием дорожка вела ее вглубь — к маленькому уютному домику, сплошь увитому плетями дикого винограда. Возле самого домика над дорожкой раскинулся живой шатер плетистых роз, обвивших арочный каркас из толстых и гибких прутьев.
— Хозяева! Есть здесь кто? Ау! — Крикнула Вера, приближаясь к крылечку.
В глубине дома что-то стукнуло, как будто миска или чашка упала. Но вслед за тем — тишина. Никого…
Вера обернулась. Дорожка была пуста, а сад так зарос деревьями и кустарником, что плохо проглядывался. Хотела было шагнуть вперед и чуть не вскрикнула… Прямо перед нею стояла старуха.
— Ой простите, я не заметила, как вы подошли. Я звала, кричала… Никто не ответил. Вот и решила подойти к дому поближе — я заблудилась, думала, есть тут кто…
— Что, испугалась, милая? А у меня тапочки — видите вот, на войлоке — я бесшумно хожу. Не стесняйтесь, в дом проходите, мы сейчас с вами чайку попьем, я гостям всегда рада — одни мы с моим стариком, редко к нам живая душа заглядывает…
— Да что вы, не беспокойтесь, не надо чаю — мне бы найти дорогу до Свердловки. Не подскажете?
— Отчего ж, подскажу — через сад пройдете — прямо к шоссе и выйдите.
Старуха коснулась Вериной руки своею — как будто сухой лист вощеной бумаги скользнул по ее запястью. Старухина рука словно оглаживала ее ладонь, скользила в едва заметном легком пожатии, и Вера, не сопротивляясь, дала себя увлечь на веранду, к столу, покрытому льняной скатертью, к скамье, усыпанной какими-то сухими душистыми травами.
А старуха и впрямь была невесома — шла, как плыла, — неслышно, бесшумно, она была мала и суха: мумия с желтыми волосами и металлическим блеском в пристальных колких глазах.
Гостью свою на скамью усадила, а тут уж и чайник заварочный на столе поджидает полотенцем прикрыт, и печенье с румянистой корочкой в фаянсовой миске, и чашки с расписными цветочками хороводом вкруг чайника ждут — большие такие крутобокие чашки.
— Левочка, не таись, гостью встречай. Гостей заждались — вот ведь радость нежданная! — сядем рядком, побалуемся чайком. И вы, милая, с дороги-то отдохнете. Небось ноженьки ваши гудут, находились, набегались — в эдакий-то туман мудрено ли не сбиться с дороги… Вот присядете, отдохнете с минуточку, стариков словечком побалуете — а там и Свердловка! Никуда она от вас не убежит. Тут она — рукой подать. Только вы уж, милая, для начала чайку глотните. Очень чай у меня хорош — укрепляет, и голове роздых дает — он с травами да с ласковым наговором — пташкой после порхать начнете. Увидите! Ну… Ах, Левочка, садисть-ко к нам, мил дружок. Старик мой, Лев Варфоломеевич! — представила она своего супруга, нырнувшего на веранду откуда-то из глубины.
Молча старик поклонился — крупный, расплывшийся — полная противоположность старухе. В молодости, видно, был статен, хорош собой, но теперь его, как говорится, разнесло — брюки не ровен час лопнут по швам. Кожа белая, словно известью выбеленная, лысина — ни волосочка — точно маслом смазанная блестит. А глаза под заплывшими веками — темные, глубоко упрятанные, словно высушенные — ни живого блеска в них, ни выражения… Вера, как глянула на хозяина, сразу глаза отвела.
И точно провалилась в перину пуховую — так ее обволакивать и затягивать дремушка начала. Все тело словно бескостным сделалось — так бы и легла прямо на пол или на дорожку — шея головушку не держит, руки-ноги точно прежде были пришитые, а теперь из них ниточку выдернули — и бух-бух — отвалились они…
А Лев Варфоломеевич видит, что гостья их к долу клонится — и из комнаты стульчик тащит, не стульчик даже — кресло со спинкой и подлокотниками. Усадили Веру на это сидение царское, подушку под спину ей подложили — и ну, чайком ее потчевать да рассказами баловать… А у той глаза сами собой закрываются — Вера моргала изо всех сил — до неприличия даже, чтобы не упасть прямо на стол, не забыться, чтоб разговор поддержать. Что-то странное с нею сделалось — как отравы какой нанюхалась. Но какая сладкая была та отрава!
Липкий, сладкий, тягучий жар в голове… Жар во всем теле расслабленном. Кажется — режь ей руку — боли она не почувствует. Наркоз, да и только! И времена, и пространства земные, дела и заботы, Ветка и лето, страхи и одиночество, странные события последних дней и ее роман, пробивавшийся сквозь душевную смуту — все отлетело, все провалилось куда-то, растворилось, рассеялось, как сон поутру. Вера сидела за этим столом между двух незнакомцев, так хлопочущих возле нее, точно они ее с утра поджидали — да что там с утра — всю жизнь, весь век они ждали ее… Вот и дождались!
Вера знала — и она дождалась, только не знала — чего, не хотела этого знать, не хотела бороться с волнами сладости, текущими в размякшем сознании… Тут она — так тому и быть! Тут она — значит, так надо. Синие влажные цветы расцветали в ее глазах — глаза ее, темные, карие, посинели, расширились и словно поволокой закрылись от мира — зачем ты нам, мир? Пошел прочь!
Время от времени она теряла нить разговора. И видела только сухие стариковские рты, которые прыгали, выговаривая слова. Но она не слышала этих слов — истаивала в жаркой медовой слабости. Она плыла сквозь миры, миров этих вовсе не замечая…
Но иногда слова стариков все же разрывали паутину, опутавшую сознание. И тогда она согласно покачивала головой, тогда она улыбалась улыбкой младенца и с губ слетало: «Да… Да!»
Похоже, она уже успела им все о себе рассказать. О Ветке. О своих страхах… О страхе за Ветку — об этом яде, отравляющем душу. И старики с усердием стали предлагать ей противоядие.
— Милая моя Вера! — цедила старуха, — кажется ее звали Инна Павловна, — не лезьте туда. Не надо! Творчество — это отрава. Все беды — в нем. Это занятие — не для женщины. Тем более такой молодой и прелестной. Ваше предназначение — очаровывать, пленять мужчин, кружить им головы! Вы тогда станете сильной. А слово… да, это тоже власть. Но вы никогда не узнаете, чем эта власть может обернуться для вас. Ведь слово влияет на жизнь того, кто сказал: «Аз есмь!», кто осмелился… и нужно отдать ему, слову, все силы, всю душу… Оно станет пить вашу кровь. Поберегите ее для себя. Зачем вам?.. Этот роман ваш, разве он может вас сделать сильнее, счастливее… Ну, прочтут его люди — и что? Вам от этого ни жарко ни холодно… И денег нынче за это не платят, я знаю! Правда, Левушка?
И Левушка кивал, преисполненный важности, и сморщенные его глазки буравили Веру, и тогда она отводила взгляд, утыкалась губами в чашку и пила, пила… И чай, согревавший ее, размывал ее сердце.
— Вера, милая, не надо так завышать планку. Не лезьте в эти высшие сферы — вы говорили, ваш роман о любви. О высшей любви — к Богу. К Красоте… Нет, не надо вам это, не надо! Оставьте это занятие, пока не поздно. А то… придется платить. Страшную цену порой платят те, кто осмеливается на это. Поберегите себя! Спокойно — спокойненько, не спешите, не рвитесь вы никуда. Все придет! А я помогу… В моей власти все, что хотите, только не противьтесь ей. Ну, согласны?
Она улыбалась, Инна Павловна. И улыбка ее была такой обволакивающей, такой усыпляющей, сахарной… Вера кивала. Ей было так хорошо… Все тревоги отлетели куда-то. В самом деле, зачем мучиться, зачем стараться прорваться к иной, тайной радости, — той, которой она толком еще не знала… К радости творчества. Зачем ей оно? Одна головная боль. Вон уж несколько дней не может выдавить из себя ни строчки. Она знала, старуха права — творчество кровью дается. Кровью сердца пишутся эти ровные строки на чистом листе… Вот пусть бумага и останется чистой, пусть ее испишет кто-то другой, сильный, талантливый… А она слаба, права Инна Павловна…