— Наплевать! У нас теперь артель. В артель сволоку. И то давно зовут.
— Как вам угодно. И нежелательно мне с вами расставаться, а больше мне не под силу.
Ну, и ушел в артель. И горюшка себе не знает: наделает и сдает свои замки, наделает и сдает. А там все берут, да все берут. Навалил груду, а между тем замок этот на рынке и вовсе стал, кончилась мода, а они и не заметили. Набрали всякого добра много, возят с места на место: на ярмарке торгуют, в Москве, в Петербурге, в Урюпине шилом патоки хлебнули… Наше дело требует сноровки, где шажком, где ползком, где и поклониться. Вот я вам опять-таки случай расскажу, со мной и дело-то было. Приезжает каждый год в ярмарку купец из Сибири, Кабалов, ежели слышали. И каждый год все на тысячу рублей у меня товару берет; не то что павловским товаром торговлю ведет, а так, между другими предметами и наш годится. Только раз и говорит мне этот купец: «Ваш мне товар ни шьет, ни порет; ни барышу от него настоящего, ни убытку: возьмешь его — сойдет, пожалуй, не возьмешь — и без него обойдется дело. Уж и то думаю, тысячу рублей не на другое ли что оборотить?» Намотал я эти слова на ус. На следующую ярмарку, жду-пожду, не является ко мне приказчик ихний. Плохо дело, — на тысячу рублей не продать, тоже изъян. Иду к самому в гостиницу. «Спит, через час приходите». Прихожу через час — на биржу уехал. Я на другой день. «Принимают?» — «Спит, приходите через час». — «Ничего, я в передней обожду, человек небольшой». Сел, сижу себе смирненько. Вот, слышу, проснулся, оделся, через малое время выходит в пальто. Увидел меня, кивнул только головой.
— А, это вы?
— Я-с. По делу.
— Некогда, завтра приходите.
— С нашим удовольствием.
На утро опять та же история: «Приходите послезавтра», — а продежурил я у него на этот раз уже два часа. На третий день, как увидел меня на месте, так даже удивился.
— Все ходишь? — говорит.
— Хожу, по приказанию вашему.
— Я, — говорит, — думал: ты обидишься и ходить бросишь.
— Помилуйте, говорю, молод я еще на людей обижаться, которые более меня стоют.
Посмотрел на меня старик, усмехнулся, протянул руку:
— Видна, говорит, птица по полету. Вы, говорит, молодой человек, имеете ум. Люблю умных людей. Не угодно ли со мной в гостиницу отправиться, там и о деле потолкуем.
Отправились, столковались. И до настоящего времени, вот уже двенадцатый год, все берет товар. И не надо бы иной раз, а берет. Вот как наше дело идет-с. Всякое дело своего ума требует, а в нашем деле ум требуется покорный.
Да это и во всяком деле так-с… Да это и во всей жизни так. Страх — начало премудрости, это сказано недаром. Умный человек сам себя в страхе держит, сам на себя покорность налагает. Глупого человека чем удержишь? — нуждой-с! А без страха один разврат, непокорство, баловство! Товарищества, артели, помощь бедным… — Куда это вы, господин мастер, спешите? «Иду в артель деньги получать». За что? Для чего? Баловство одно! — закончил Дмитрий Васильевич, стоя передо мной и страстно сверкая своими глубокими черными глазами. — Баловство! Потачка! Рубь сберечь — вот чему народ учить надо.
— Но из чего же сберечь, Дмитрий Васильевич?
— Из чего?
Дмитрий Васильевич посмотрел на меня глубоким взглядом.
— Из чего? А вот из чего-с! Я вам сейчас расскажу из чего-с.
XV. О Мишаньке, праведном стяжателе
— Все-таки был я, милостивый государь, счастлив и от бога взыскан, что мне еще ив нынешний век люди попадались. Настоящие. Стар-ринного закалу, негордые, имеющие разум, который дается от бога. Вот я вам про такого и расскажу.
Был тут, не в дальнем селе, коваль один, — много лет на меня тот человек работал. Мужик хороший, аккуратный, дело из рук не валилось, пьяного я его не видал, в глупостях этих, которые теперь в народе встречаются, тоже не замечал никогда. Ну, и тоже надо сказать, много лет и добродетели в нем настоящей не замечал, потому что настоящая добродетель все одно, как червонец на дороге. Сколько раз мимо пройдешь, а ногой, пожалуй, наступишь, и не видишь. А случай подойдет, он вдруг блеснет и объявится…
Так было и тут.
Приходит раз мужичок этот ко мне, сдал клёпань, веселый. «Ныне, говорит, Митрий Васильич, радость у меня».
— Что такое?
— Вы меня, Митрий Васильич, знаете, не пьяница я, в карты не играю, как иные прочие, баловством тоже никаким не занят. Бабу мне бог послал — золото! Работали мы, работали, труждались, можно сказать, неустанно, добились до настоящей суммы, которую себе положили. Вот они — получил теперича от вас последнюю десятку; сколько годов мы ее, родимую, дожидаемся! Теперь я, Митрий Васильич, обеспеченный человек: избу строю, кузница у меня станет в огороде новая, дров, углей — на год запасу. Теперь я, говорит, сам себе господин.
Посмотрел я на него. Не понравились мне, признаться, его похвальные речи.
— Это все, говорю, хорошо. Дай тебе бог. А только, Мишанька, говорю, ты не загордился ли? Этак же один говорил: «построю житницы… душе моя, яждь, пий, веселися». А господь слушает, да говорит про себя: «погоди-ка, гордый человек, я тебя ноне ночью возвеселю». Потому что богу это неугодно, что человек сам себя от страха освобождает. И что ж вы думаете? Прошло сколько-то времени, приходит ко мне тот Мишанька, облявается слезами.
— Вот, говорит, Митрий Васильич, какое дело вышло. Исполнилось по вашему слову, посетил меня господь за грехи: дом сгорел, кузница новая сгорела. От нее и огонь пошел. Пал огонь на поленницы да на уголь, — запас весь как есть пригорел, синь-пороха не осталось; сами с бабой еле живы от господа убежали, струмент, и тот не пощадила сила господня. Потому что посетил нас в самую полночь… Теперь беднее я бедного, вот перед вами весь тут, как меня видите.
Плачет! Да и заплачешь. Подумайте сами: сколько лет копил — и все в один миг прахом пошло.
— То-то, говорю, Мишанька. Раненько возликовал. Видно, хочет господь тебя испытать горькою долей. Приемли, Мишанька, со смирением.
— Да, уж, видно, говорит, его, батюшку, не переспоришь. Возьмите меня, Митрий Васильич, к какому ни то делу. Сделайте милость.
— Что ж, говорю, приставить, конечно, можно, отчего не приставить. Только, как у тебя даже и инструмент господь отнял, то, видно, уж тебе не в мастерах быть, а в сторожа ко мне идти.
Заплакал мужик, Подумайте: мастер, век в своей кузнице на себя работал, а тут в сторожа! А делать нечего, спорить не стал. Нужда!
Приставил я его двор караулить, два рубля сорок в неделю, бабе тоже дело нашлось. Два сорок, на своих харчах! Много ли денег-то?.. после прежнего-то достатка?
Хорошо. Вот приставил я его и посматриваю, как мой Мишанька смиряться будет, как сам себя поведет. Ничего! Караулит усердно. И смиряется… Прежде в комнатах у меня сиживал, чай вместе пивали, а теперь на чернорабочем положении, у ворот с дубинкой сидит; а увидит хозяина издали — встает, шапку в руки. Вижу, мужик с понятием. И на стороне тоже прислушиваюсь: не ропщет ли? Нет, ничего не слышно.
Только начинаю вдруг замечать одно обстоятельство. Всю неделю мой Мишанька укрепляется, по субботам слабеет. Раз прохожу — плачет сидит у ворот. Что такое, думаю, а сам, конечно, виду не показываю. Другой раз вижу, — уже и баба с ним, — выбежала из стряпущей, села рядом с мужиком — разливаются, конечно, потихоньку. И так у них пошло: как суббота, да смеркнется, гляжу: они за свое: сидят рядышком и плачут… Долго я понять не мог… Ну, наконец понял.
В комнате, где мы разговаривали с Дмитрием Васильевичем, сгустились сумерки, а свечей еще не приносили: Мне видны были только общие, неясные очертания его фигуры; он товставал, то нервно ходил по комнате, утопая в дальнем углу и затем приближаясь ко мне. Теперь он стоял передо мною, и его бледное лицо, с черными глазами, пятном выступало из темноты. Его голос как будто отмяк. Рассказ о Мишаньке, о его смирении, о субботних слезах, видимо, доставлял этому человеку некоторое эстетическое волнение…