Купил ему таким способом весь сортамент, присланные деньги извел, да еще от себя на такую же сумму прибавил. Вези, друг милый, да поучи маленько ученых людей!
Через небольшое время опять ко мне парень на двор, с письмами да с поклонами. «Велели кланяться, благодарят за наставление, просят впредь наукой не оставлять». — «Поняли, значит?» — «Как не понять, помилуйте-с. То убыток был, своего не выручили, а теперь в полгода с барышом растоварились». — «То-то, мол, скажи, пусть газет не читают. По газетам хорошо разговоры разговаривать, по наукам лекции читать, а торговое дело надо по старине вести, как люди ведут…»
Дмитрий Васильевич помолчал, нервно побарабанил пальцами и резко повернулся опять ко мне.
— То же самое и Борис Платоныч, господин Дорошенко. Слушал я его, слушал, — ну, а как стал свой университет проходить, и думаю: погодите, Борис Платоныч, высоко летаете, куда-то сесть придется…
И действительно, после смерти отца дела красноречивого противника скупщиков пошатнулись. А тут под рукой хорошо изученное «дорогое» кустарное дело, а тут под рукой и помощник, тихо, смиренно, с затаенным горьким смехом в душе предложивший свои «непросвещенные», скромные услуги. И вот опять теоретический университет попадает под руководство университета «практического». «Фигурная личность», блестящий оратор, громивший скупку и поселявший сомнение даже в скупщицкой душе, Борис Платонович, уронивший Дужкина даже в глазах его собственных приказчиков, очутился, наконец… хотя и не прямо, не непосредственно, но все же очутился за скупщицким прилавком, и трепетный огонек у входа в мрачные пещеры осветил также и дорошенковскую долю этой операции.
Дмитрий Васильевич отплатил своему сопернику истинно по-христиански: он берег его интересы так ревниво, как не берег даже своих; при каждой новой удаче бывшего оратора на губах скупщика являлась такая радостная улыбка, как будто барыши приходились на его собственную долю. Нет, за себя он не мог радоваться такою радостью. Тут была доля старого чувства, тут отдавалась дань юности, ее задавленным стремлениям, ее горькой зависти, ее нравственным унижениям и глухой борьбе. Скупщик отдавал ученому барыши по счету на бумажки, а себе брал у прежнего Дорошенка, у красноречивого оратора, у строгого проповедника, иные барыши, без счета. Он говорил себе с торжеством, что он, а не они правы, что они пошли его путем, значит, путь этот верен, что его родитель не напрасно вырвал суровой рукой из юного сердца трепетавшие в нем когда-то ненужные придатки и обманчивые грезы! Это было торжество и вместе оправдание, — оправдание и давно умершему экономическому человеку, лежавшему в могиле, и новому экономическому человеку, который выходил теперь на свой путь уже без малейших сомнений, даже, без малейших остатков горечи, превратившихся в сознание удовлетворения и торжества…
И вот в один прекрасный день, почтительно, но с явною улыбкой, немолодой уже Дужкин взглянул в глаза немолодому Дорошенку и сказал своим жестким голосом:
— А что, Борис Платоныч, помните ли вы ваши прежние речи? Пожалуй, ведь и сами теперь… тоже болгарские зверства производите?
Оратор сдался. Он зачеркнул все, что говорил когда-то в том самом городе, в присутствии того самого человека, который теперь пристально смотрел ему в глаза.
Была как-то кустарная выставка в Харькове… Выставка не удалась, все лезло врозь, экспоненты остались недовольны, недовольна осталась публика, недовольны газеты. Триумфатором вышел один Дмитрий Васильевич Дужкин. Он получил награды, почетные отзывы, его товар обратил на себя всеобщее внимание, и, наконец, в том самом городе, а, может быть, даже в той самой зале, где некогда раздавались громовые речи против «египетского рабства» кустарей, — теперь Дорошенко торжественно сознался в своих прежних заблуждениях. Нет, благородное скупщицкое сословие является необходимым звеном в кустарном организме. Это — просвещенные коллекторы, совершенствующие производство!
И Дмитрий Васильевич, разгорячившийся от молодых воспоминаний и недавнего торжества, смотрит мне в глаза, и взгляд Дмитрия Васильевича как будто спрашивает у меня, молчаливого слушателя этой драмы: «Ну, чья же школа лучше?»
XIV. О торговом деле и баловстве
— А Николай Петрович Зернов? — спросил я как-то невольно. — Ведь и Николай Петрович тоже… из университета?
Дмитрий Васильевич привскочил со стула.
— Что ж такое Николай Петрович? — позвольте спросить. Ничего и не вышло.
— Да, но отчего?
— Отчего? А вот я вам скажу отчего.
Он нервно взял стоявший на столе стакан и поставил его передо мной, крепко стукнув донышком.
— Видите: стакан. Не велика штука, нехитрая, какие тут узоры, — вон грань одна, больше ничего. Так. А тридцать лет назад делался этот стакан с кромочкой. Значит, тогда спрос один был, теперь спрос другой. Дай вам теперича стакан с кромкой, вы скажете: нет, не желаю, дайте мне новейшего фасона. Верно?
— Верно.
— Так то стакан. А теперь возьмите замок, — тут сколько сортов, да сколько фасонов!.. Сейчас вот медная штучка приделана, только и есть разницы. А между тем эта штучка пускает замок в ход, от этой штучки поплывет этот замок рекой, а уж другой который-нибудь остановляется. Так ли я говорю? Ведь на это есть спрос, штука весьма, скажу вам, капризная! Вот я о себе, не хвастаясь, скажу: по Харьковской, да по Московской губернии все знаю, настоящий профессор. Чуть маленько один товар позамялся, уж у меня ушки на макушке, — отчего? Другой опять тронулся шибче, — какая причина? Сейчас соображаю: тут попридержу, там повыпущу! Потому что в том мы полагаем свою выгоду и места эти нам стали известны… Сколько теперь этого железного товару через руки прошло. Ведь он, замок-то, всякий бывает. Есть замок по рублю за штуку, и есть замок по сороку копеек десяток. Опять есть замок с секретом, а есть и такой, что возьмите вы их десять, только один отпирается. Значит, в одно место требуется одно, в другое место — другое.
— Куда же, однако, — спросил я, — может требоваться замок, который вовсе не открывается?
Дмитрий Васильевич посмотрел на меня взглядом снисходительного превосходства и сказал не без некоторого пафоса:
— Россия, милостивый государь, государство агромаднейшее… тут всякая дрянь сойдет!
И, не останавливаясь дальше на этом предмете, продолжал с увлечением:
— Так вот-с! Которому человеку это выгодно, кто этим с малых лет занимается, тот может все уследить. А другому как узнать? Вот и говорю я Николаю Петровичу: — «Не выйдет у вас». — «Нет, выйдет». Ну, хорошо, я об себе не стал утверждать, пусть я не понимаю, а только говорю, что не выйдет. И не вышло!
Почему не вышло?.. А вот почему-с. Был тут, например, мастер один, Рябов пофамилии. Делал замок, называемый рябовский, и был тот замок «введенный». Хочешь, не хочешь, а без рябовского замка торговать невозможно, потому что придет оптовый покупатель, спрашивает: «Дай ты мне, говорит, на пятьсот рублей чего хочешь, да на пятнадцать целковых рябовского замка». Не дашь, и остального товару не продашь, в другое место покупатель уйдет. Работа, что говорить, чистая была, известная, и свое клеймо!
Вот приходит раз этот Рябов, приносит замки. Я и говорю: теперь, Михайло Петрович, вашего замка у меня довольно, а надо мне вот какой, скажем хоть, для примера, балагурский.
— Как так? — говорит. — Мне, говорит, балагурский не столь уже выгоден. На своем я сорок копеек получаю, на балагурском четвертак. Какая же мне надобность? Не желаю.
— Как хотите, — говорю, — а покамест должен я переждать с вашим замком.
На следующей неделе тащит опять свои. Делать нечего, человек нужный, беру. — Сделайте одолжение, Михайло Петрович, приносите мне балагурских.
— Не желаю.
— Воля ваша, неприятно мне это, да уж хоть разладиться с вами, а больше теперь брать не могу.
Потому что уж я замечаю: замялся этот замок, задерживается в лавках. Думаю, может, на короткое время стал, а там и опять пойдет; ну, а бывает и то, что вовсе из моды вышел. Значит, мертвое дело. А мастер только свистит.