Однако идея народной воли, в первую очередь, конечно, воли самого сената, как основание властных полномочий василевса, шла в явное противоречие с единоличным и абсолютным правлением святого царя, по праву претендующего на более прочный фундамент своей власти. Кроме того, особенно после Никейского Собора, св. Константин всё более и более погружался в содержание православного вероучения и, конечно, не мог следовать римским, языческим устоям своего царствования, целиком покоящимся на «князи человеческие».
Если уж св. Константин, не смущаясь, говорил о себе как о «сослужителе епископов», «епископе внешних», «неком общем епископе»[128], то, надо полагать, идея божественного источника его власти к тому времени не могла не привлечь его внимания. Не случайно Евсевий, по-видимому, как и любой придворный писатель, невероятно чуткий к настроениям власть предержащих, специально отмечает в своём труде: «Константина. Бог всяческих и Владыка всего мира соделал императором и вождём народов сам собой. Между тем как другие удостаиваются этой чести по суду человеческому, — Константин был единственный василевс, призванием которого не может похвалиться никто из людей»[129]. Безусловно, такие речи исходили не только от одного Евсевия, и св. Константин не мог игнорировать — хотя бы внутренне, пока ещё без огласки — формулы, естественные для христианского сознания.
Однако, как известно, одно дело слушать такие идеи, другое — ввести их в политический оборот. В Риме с его старыми традициями, развращённым плебсом и самоуверенным, гордым сенатом, любая ревизия основ государственной власти императора немедленно вызвала бы крайне негативную реакцию. «Рим, погруженный в сон об античности, не любил людей, которые жили исключительно настоящим»[130]. Если св. Константин и думал об этих предметах, то, пожалуй, рассчитывал всё же на мягкие реформы. К сожалению, даже для робких шагов, должных всего лишь наметить определённую тенденцию, дело не дошло.
Неприятности начались сразу же по приезде царя. Буквально на следующий день император попросил сенат представить ему список людей, пострадавших при Макценции и Лицинии, желая восстановить их в правах, но не получил ответа. Видимо, сенат решил на деле продемонстрировать свою «независимость». Следующее событие уже сенат мог квалифицировать как проявление встречного — со стороны императора — неуважения к себе. Когда 15 июля состоялось знаменитое шествие римлян до Марсова поля, где приносились языческие жертвоприношения, император отказался возглавить его. Конечно, это случилось по иной причине: св. Константин уже не был язычником и, по понятным соображениям, отказался стать во главе процессии, наблюдая её со стороны. Но для сената и римлян важнее был сам факт игнорирования императором древних традиций. Постепенно василевс стал объектом жестоких нападок со стороны толпы черни, которая — величайшее оскорбление — разбила камнями статую императора. Удивительна его реакция: после минутной паузы царь произнёс: «Нельзя сказать, чтобы я это заметил»[131]. Доверчивость, незлобивость императора граничили с наивностью, которой гордый и прагматичный римский ум не прощал никому.
Но главная беда ждала св. Константина внутри семейства и была напрямую связана с его старшим сыном Криспом. Внешне это выглядело незамысловато и почти буднично. Летом Крисп был арестован без публичного объявления причин, допрошен и сослан в Полу, в Истрию. А через короткое время император подписал сыну смертный приговор, приведённый в исполнение непосредственно в месте его ссылки. Что же стояло за этой трагедией, жертвой которой стал находившийся на вершине славы первенец, боевой сподвижник и правая рука св. Константина?
Хотя первоисточники практически не упоминают об истинных обстоятельствах дела, некоторые исследователи приводят следующие соображения, которые выглядят убедительными. Как уже говорилось выше, приезд св. Константина в Рим состоялся как раз после пышного царствования 20-летия нахождения его на вершине государственной власти в составе царственной тетрархии. Создавая эту оригинальную систему, Диоклетиан определял для себя именно 20-летний срок, по окончании которого он и второй август должны были оставить свои посты для цезарей, обязанных подготовить, в свою очередь, преемников на свои должности. И хотя после того, как указанный срок наступил, Диоклетиан вдруг воспротивился собственному замыслу, Галерий всё же вынудил того выполнить ранее данное самому себе обещание до конца. Официально тетрархию никто не отменял, и теперь эта доктрина могла обернуться против св. Константина, вернее против его сыновей от Фаусты.
Здесь-то и возникала фигура незаконнорождённого Криспа, который имел — чисто теоретически — все мотивы для того, чтобы обойти законных сыновей своего отца от брака с Фаустой. Конечно, порфирородность — критерий, с которым нельзя не считаться. С другой стороны, Рим не знал закона о наследовании царского трона, а заслуги Криспа и его старшинство в годах перед младшими единокровными братьями, военный и политический опыт могли стать той причиной, по которой капризное римское общество, ценившее собственную безопасность и стабильность очень высоко, признало бы императором именно его, а не детей св. Константина от законного брака. Более того, умозрительно рассуждая, Крисп был заинтересован не только в устранении собственных малолетних братьев, но и отца, поскольку при его жизни у него было мало шансов стать императором.
Откровенно говоря, вряд ли сам Крисп загадывал так далеко, и едва ли его можно упрекнуть в подобных умыслах. По крайней мере, историки рисуют портрет царевича в благородных тонах, и черты его характера весьма сходны с обликом св. Константина: «Юный и одарённый от природы самым симпатичным характером,» — пишет о нём историк[132]. Он уже был крещён к тому времени и всячески помогал отцу в обеспечении свободной деятельности Церкви. Другое дело, что Фауста, полностью унаследовавшая от своего отца и брата коварство, цинизм и совершеннейшую неразборчивость в средствах, демонизировала ситуацию донельзя.
Трудно сказать, что ею двигало. Возможно, материнский инстинкт, методично и заблаговременно устраняющий любые препятствия на пути её детей к трону, либо старые счёты с Криспом, за которые она решила поквитаться.
Но именно она убедила св. Константина в тайных преступных замыслах Криспа, в качестве «доказательства» дав царю слово, что якобы царевич предложил ей супружество и трон императрицы после физического устранения отца. В принципе, в таком кровосмесительном браке не было ничего неожиданного и невиданного: и ранее, и гораздо позднее монархические семьи нередко нарушали закон о браках с близкими родственниками, если того требовали интересы государства и трона. Не составлял исключения и древний Рим, где очень многое отдавалось в жертву конкретного результата, в том числе политического. Поэтому слова Фаусты, подкреплённые указанными выше размышлениями, выглядели внешне убедительно и правдоподобно. Не исключено также, что Фауста была не одинока в этой интриге — даже из общих соображений легко представить, что при дворе нашлись люди, которым было что делить с Криспом. Ведь ещё до последней войны с Лицинием некоторые придворные круги усиленно пытались внушить императору недоверие к сыну, вследствие чего тот находился буквально под надзором[133]. Поэтому, по существу, в обвинениях, которые втайне предъявлялись Криспу, не было ничего нового.
Правда, никто не мог впоследствии доказательно подтвердить слова присяги Фаусты, в истинности которых она на время убедила св. Константина[134]. Но в тот момент, наверное, давление на него было слишком велико, и царь, наконец, принял то страшное решение, о котором раскаивался потом все оставшиеся годы.