— Свет очей моих, Борис Федорович…
И ни слезинки из глаз царицы не покатилось. Свела брови на переносице, крепится.
— Погоди, сейчас лекарь явится.
Князь Катырев-Ростовскнй шепнул Телятевскому:
— Кажись, помирает. За патриархом слать?
Торопливо вошел доктор. Государя бережно перенесли в опочивальню, уложили на широкое ложе. Оголив Борису руку, немец-лекарь подставил медный таз, пустил кровь. Она сочилась тонкой струей, нехотя, темная, вязкая.
Государь не приходил в себя.
Явился патриарх Иов с попами.
Бояре толпятся в Трапезной, головами качают, вздыхают. Ждут бояре исхода. У Семена Никитича Годунова лицо бледное, губы дрожат. Стоит он в стороне, ни с кем ни слова. Басманов по Трапезной ходит. Иногда остановится, кинет взгляд на дверь опочивальни и снова меряет палату шагами.
Медленно и тревожно тянулось время. И вдруг заплакали, заголосили.
Семен Годунов, а за ним остальные кинулись к опочивальне, но раскрылась дверь, и им навстречу вышел, опираясь на посох, патриарх. Вытер слезы, сказал скорбно:
— Государь и великий князь Борис Федорович преставился!
* * *
Москва новому государю присягала. И не только Москва, но и вся московская земля, какая не под Лжедимитрием, давала клятву на верность царю Федору Борисовичу.
По церквам крестоцелование: «…к вору, который назвался князем Димитрием Углицким, не приставать, с ним и его советниками не ссылаться».
Неспроста! Из отдаленных северных областей, уж не то что из южных и западных, доходили слухи о грамотах самозванца. В них Отрепьев сулил быть в Москве, когда на дереве начнет лист осыпаться.
Апрельский день пасмурный. Закрыли небо сплошные облака, даже колокольному звону не прерваться. Невысоко, над самой землей, стлался гул колокольной меди.
Валил народ в Кремль. На Соборной площади толпы… В Архангельском соборе крест целовали дьяки и дворянство служилое. Дьяки присягу бубнили: «Всякие дела делать вправду, тайных и всяких государевых дел и вестей никаких никому не сказывать». А еще: «Казны всякой и денег не красть, дел не волочить, посулов и поминок не брать».
Народ, чтоб приставы не слышали, потешался:
— Дьяку и волку веры нет!
— Седни дьяк божится, а завтра сунься к нему за правдой без денег…
Артамошка с Агриппиной протолкались к самому входу в собор, слышали людские разговоры. Что дьяки продажные, Артамон и сам знал. Он не забыл, как несколько лет назад мужики из его села затеяли суд с монастырем и на чьей стороне были дьяки. А все потому, что монахи не поскупились дьякам на серебро…
Благовещенский собор, служивший великим князьям и государям домовой церковью, заполнили бояре. Сам патриарх Иов приводит их к присяге царю Федору Борисовичу.
Молодой царь с матерью Марьей Григорьевной и сестрой Ксенией тут же. Государь бледен и серьезен. В нелегкий час принимает царство.
С икон смотрели на царя Федора Борисовича и бояр строгие глаза святых. Андреем Рублевым и Феофаном Греком и другими великими художниками писаны эти иконы.
Чуть в стороне от царской семьи стоял боярин Басманов. Уловит Ксения его взгляд, потупит очи. Сердцем чуял боярин, нет у него любви к царевне, просто нравилась она ему, однако обещание покойного царя Бориса женить его на Ксении помнил. Войти в родство с царем — это ль не заманчиво для боярина?
Худой, как жердь, князь Иван Борисович Черкасский хмурился, смотрел исподлобья. Даже мертвому не простил он тех унижений и ссылки, на какую был обречен царем Годуновым.
Князь Иван Борисович думал, что неспроста Годунов услал с войском и Шуйского, и Голицына. Боялся.
Катырев-Ростовский поклоны отбивал на коленях, крестился истово. Басманов усмехнулся, подумал: «И молебна нет, а князь вона как лоб колотит».
Князь Телятевский к уху боярина Басманова склонился, зашептал испуганно:
— На Красной площади народ друг друга топчет.
— Стрельцов призвать, — охнул боярин Петр и стал пробираться к выходу.
А случилось так. Какой-то юркий холоп завопил:
— Мужики, за Спасскими воротами еду раздают, по миске каши гречневой. Айдате!
И закружилось все, заходило ходуном. Артамон Агриппину ухватил за руку — и из Кремля, вслед за другими. Через ворота на Красную площадь выбежали. Глядь, а тут уже люда видимо-невидимо, друг друга с ног валят, топчут, кричат. Артамон присмотрелся, где к котлу поближе, полез.
Тут стрельцы с боярином Басмановым, откуда ни возьмись, кинулись народ усмирять бердышами, кулаками. Артамошке от самого боярина по шее перепало. У Басманова рука тяжелая, кабы Агриппина не удержала, свалился бы Артамон с ног.
Навели стрельцы порядок, выволокли с площади задавленных и покалеченных.
Покуда боярин Петр чинил расправу, в котлах каша закончилась. Народ расходился с площади злой, бранился:
— Худо царь Федор править начал!
— Запомним день крестоцеловальный…
— Но, но, разговорился!
— Не стращай, тебе, видать, каши и вина перепало, коли в заступ Годуновым идешь!
Агриппина Артамона с Красной площади утащила, дорогой сетовала:
— Вот боярин проклятый, чуть шею не сломал. Болит?
Артамон повертел головой.
— Терпеть можно.
* * *
Самозванец задержался в Туле. Здесь Отрепьева застало известие о смерти Бориса. От одной радости не остыл, другая поспела. Передовые отряды его войска к Можайску и Вязьме вышли.
Отрепьев боярам и панам вельможным объявил, что скоро он будет в Москве.
А в воскресный день в тульском соборе архиерей Игнатий служил молебен во здравие царевича Димитрия. Служил рьяно. Царя Бориса Федоровича нет в живых, а царевичу Федору туляки не присягали. Они крест целовали чудом спасшемуся царевичу Димитрию. Хоть о нем и говорят, что он самозванец, а на самом деле, может, и царевич? Да и в соборе стоял, окруженный боярами и дворянами. Все в дорогих, праздничных одеждах.
Собор покинули под звон колоколов и крики ретивых гайдуков:
— Поди! Раздайсь!
Хлещут шляхтичи люд, расчищают дорогу самозванцу. Пляшет белый конь под Отрепьевым, ретиво грызет — удила. Поднял Григорий руку в кожаной рукавице, помахал народу.
Вдруг из толпы вырвался какой-то бродяга и прямо под копыта коню бухнулся, заорал:
— Царевич, государь! Аль не признал?
Узнал Отрепьев Варлаама, однако нахмурился, сказал подъехавшему князю Татеву:
— Инока в обозе приюти, покличу, когда понадобится.
И, тронув коня, объехал монаха.
А народ обочь дороги теснится, орет, приветствует самозванца.
Ночью Варлаама растолкали, повели в хоромы тульского воеводы. Их с приходом Отрепьева именовали дворцом царевича.
Над тульским кремлем и посадом звездное небо. На площади у множества костров сидели и лежали ратники. Тут же поблизости стреноженные кони звенели недоуздками. В длинный ряд выстроили пушкари свои пушки. Перекликались дозорные.
Дворец царевича шляхтичи сторожили. Впустили монаха. Вошел Варлаам и ахнул:
— О Господи, Твоя воля!
Ярко горели свечи в серебряных поставцах, все в хоромах блестело позолотой, а пол от входа, где замер инок Варлаам, и до того самого места, где сидел в кресле из темного дерева царевич, устилал цветастый персидский ковер.
Поглядел Отрепьев на Варлаама с усмешкой и вкрадчиво спросил:
— Что, монах, поди, когда мы с тобой кусок хлеба из одной торбы делили да в Литву шли и ты на меня по пустякам ворчал, не чаял, кого ведешь?
Инок руками развел:
— Виноват.
— Ну, да не с тебя спрос за обиды, какие мне чинены в прошлом, а с Годунова Бориса и родни его. — И постучал пальцем по подлокотнику. — О князе Голицыне не сказывай. Где он нынче, знаю. Покойный Борис его с войском на меня послал. Да я мыслю, им же спасенного воевать не посмеет.
И, помолчав, спросил:
— Ты скажи, инок, отчего долго из Москвы не ворочался? За это время не в два конца можно было обернуться, а и все четыре сделать!