Так изо дня в день тянулась эта суровая жизнь, а Пий был доволен ею и счастлив по-своему. Он был аскетом в полном смысле слова и, как аскет, честолюбив.
Быть может, это покажется странным: честолюбие и аскетизм не вяжутся друг с другом. Но разве в том, чтобы мечтать попасть в лик святых, изнурять свое тело и видеть в этом средство к свободному доступу в рай, рисовать себе пленительные картины райской жизни, где праведник равен ангелам, и добиваться этого, стремиться к тому всеми помыслами — разве тут не скрывается громадное честолюбие, такое, что земная слава и блеск кажутся для него слишком ничтожными?
Таким честолюбцем и был отец Пий. Когда он бичевал себя и бич до крови просекал ему кожу или когда вериги врезались в тело и постепенно стирали мясо и обнажали кость и каждое движение отзывалось невыносимою болью, тогда патер мысленно сравнивал свои муки с райскими наслаждениями и находил свои страдания ничтожными. Погружаясь в благочестивые размышления, он видел чудные райские сады, сонмы лучезарных ангелов и не менее лучезарных святых и между ними себя. Везде он и он.
Мысль о себе не покидала его ни на минуту. Если он обращал неверного в католическую веру — этим он приобретал для себя новый шанс попасть в лоно праведников; если он на собранные с доброхотных католиков деньги воздвигал капличку, опять-таки это он делал ради себя: за труды свои он получит награду сторицей.
Каждое свое малейшее деяние на пользу католической церкви он оценивал и ценил не дешево. Он был похож на раба, который трудится как будто бы и безвозмездно, а на самом деле — спит и видит получить за свое усердие щедрое вознаграждение от доброго домовладыки.
Чувство христианского смирения было ему чуждо, душа его была полна гордыни. Он любил только себя. Правда, случись мор или иное несчастие, он первый кинулся бы помогать несчастным, проводил бы целые ночи у постелей больных, обмывал бы их гнойные раны, но все это он делал бы не из любви к ближнему: сами по себе эти несчастные были в его глазах ничем, сердце его оставалось спокойным при виде их страданий, но они служили прекрасным средством вплести новый цветок в свой венок подвижника. В основе тут лежал самый беспомощный эгоизм.
Любя вплетать новые розы в свой венок, он не любил, когда удобный для этого случай ускользал от него, а потому был фанатиком. В основе здесь был опять злобный эгоизм.
Если купец, производя торговый оборот и рассчитывая на хорошие барыши, не получил их, а только вернул сполна свои капиталы, он от этого не обеднел, но все же разве он останется доволен? Конечно, нет! Будет рвать и метать.
Так и отец Пий рвал и метал, когда претерпевал неудачу: сокровищница его благих деяний не потерпела ущерба, но прибавка к ней ускользнула. Как же в таком случае не пламенеть гневом? Если же могли найтись средства воротить потерянное или исправить ошибку, хотя бы даже средства безнравственные, тогда отец Пий, не раздумывая, приступал к ним: ведь цель оправдывает средства, чего же еще? Это правило применялось им в самых широких размерах.
С молоком матери патер всосал убеждение, что католическая религия — единственный путь ко спасению, и неуклонно шел по этому пути; всех «еретиков» он страстно ненавидел и эту ненависть к чужому верованию считал тоже одним из цветков своего венка. Поэтому можно себе представить, как встретил он «заклятого еретика», «проклятого схизматика» боярина Павла Степановича, когда тот однажды появился на пороге его комнаты.
Белый-Туренин не обратил внимания на краску в лице и злобный блеск в глазах патера, спокойно вошел в его келью, притворил плотно за собою дверь, потом опустился на скамью.
— Як тебе, поп.
— Ну? — недружелюбно буркнул отец Пий.
— Да, вишь, дело какое, хочу в твою веру переходить.
Патеру показалось, что боярин пришел издеваться над ним. Это его взорвало.
— Ты смеешь смеяться?! Поганый еретик! Вон! — не своим голосом закричал он и даже, схватив лежащий поблизости бич, замахнулся им.
Тот отвел его руку.
— Поп! Обезумел ты, что ли?
Патер пыхтел, как бык.
— Як нему с делом, а он драться лезет, — продолжал спокойно Павел Степанович.
Отец Пий смотрел на него, вытаращив глаза, недоумевая, шутит боярин или говорит серьезно.
— Да ты правда?.. — буркнул он.
— Да как же неправда? Зачем же я пришел бы к тебе? Садись-ка лучше да потолкуем.
Патер послушно опустился на скамью.
— Я тебе, поп, не соврал: решил я веру латинскую принять.
Патер хлопнул себя руками по бедрам.
— Чудо! — воскликнул он.
— Истинно чудо, — со вздохом промолвил боярин. — А только я ведь не даром хочу веру сменить.
— Не даром? Как же так?
— А так — ты за это должен мне устроить одно…
— Говори, говори! Все сделаю.
— С женой меня развести.
— Да где же твоя жена? Я думал, ты холост.
— Жена в Москве живет. Так вот, можешь ли?
— Зачем нужно это тебе?
— На другой хочу жениться.
Патер покачал головой и задумался.
— Гм… Твоя жена еретичка?
— Православная.
— Так, — протянул патер.
Он уже успел решить, что просьбу боярина надо исполнить во что бы то ни стало. В крайнем случае, он готов был повенчать боярина и без всякой разводной, просто игнорируя его первый брак, как схизматический.
Глаза патера весело заблестели. Он понял, что Белому-Туренину теперь без него не обойтись, что боярин попал в некоторую зависимость от него, ему захотелось воспользоваться этим, и, припомнив былые оскорбления, нанесенные ему Павлом Степановичем, Пий решил теперь поглумиться над ним.
— Благое дело ты задумал, сын мой, что отрешаешься от ереси. Я вижу в этом Промысл Божий… Но все ли ты обдумал?
— Все.
— Ведь ты, если выпадет случай, должен будешь, преклонив колени, целовать ногу у святого отца папы.
— Знаю, — глухо ответил боярин, и тень пробежала по его лицу.
— Перстень у кардинала…
— Знаю! — еще глуше проговорил Павел Степанович.
Отец Пий во всю жизнь свою не бывал более весел, чем теперь.
— И даже у меня, смиренного, должен будешь целовать руку.
Боярин гневно взглянул на патера.
— К делу, поп, к делу!
— А это — разве не дело? Я должен тебе разъяснить, чего потребует от тебя наша святая церковь.
— Не церковь, а попы с монахами.
— Ты вольнодумствуешь — наша религия запрещает вольнодумство. Ты должен выучить латинское «Верую».
— Выучу, — ответил Белый-Туренин, ставший совсем мрачным.
— Признать наше Filioque — «и от Сына…»
Павел Степанович быстро поднялся со скамьи.
— Прощай, поп!
— Куда же ты?
— Я вижу, мне с тобой толковать нечего. Найду другого попа.
В глазах патера мелькнула тревога.
— Постой, постой! Напрасно ты сердишься, я только исполнял свой долг. Подойди ко мне!
Боярин подошел.
— Наклонись.
Тот исполнил.
Патер благословил его и протянул ему руку для поцелуя. Белый-Туренин слегка коснулся ее губами.
— Благословляю тебя на благой путь. Иди с миром и будь спокоен: я все устрою.
Как сказал отец Пий, так и сделал — устроил все.
Скоро по всему дому разнеслась весть, что совершилось чудо: «заклятый еретик» покаялся и готовится вступить в лоно католической церкви.
Пани Юзефа была в восхищении, пан Самуил был тоже доволен: теперь, знал он, от него никто не потребует удаления из дома боярина.
Однако они несколько призадумались, и чудо утратило в их глазах часть своего блеска, когда некоторое время спустя Павел Степанович посватался за Лизбету. Родство с «москалем», которого они, правду сказать, и знали-то очень плохо — могло быть, что он совершил преступление на родине, потому и убежал в Литву — ничего особенного не представляло. Только заявление боярина, что он купит землю вблизи их усадьбы — «казна» была захвачена Белым-Турениным из Москвы — и поселится там с молодою женой да убеждения отца Пия заставили их согласиться.
В начале зимы состоялась свадьба. Боярин был похож скорее на преступника, ведомого на казнь, чем на счастливого жениха, когда стоял под венцом, зато отец Пий сиял и с особенною торжественностью читал латинские молитвы. Лизбета казалась религиозно настроенной, и ее бледное личико было задумчивее обыкновенного.