Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Вот нашего полку прибыло, — сказал Михневич. — Пойдемте, я вам огороды мои покажу за то, что вы человек сговорчивый.

Шли лесом. Там было сыро и мглисто, а в ямах поглубже лежал даже кое-где снег. Шумно пролетел глухарь, испугав Лунина.

Михневич говорил о социализации земли, и казалось, что он вслух читает брошюру — так у него все гладко выходило.

Лунин, улыбаясь, сказал:

— Вот вы складно говорите, Семен Семенович, а все-таки вы мне больше нравитесь, когда молчите. Вы не обижайтесь. Я не хочу сказать, что вы худое говорите. Только такие слова, знаете ли, всегда бескровны, а вот то, что у вас взгляд лесной, что вы огород любите, что вот, я слышал, пчельник у вас великолепный, — это все как-то у вас по-настоящему… Лес и пчелы — прежде всего, а все прочее — литература.

Михневич лукаво и весело засмеялся:

— Я — пчеловод. Это правильно. И огородник я. Боюсь, по правде сказать, что из нашей социализации одна литература выйдет.

Лунин заинтересовался:

— А у вас почему такие мысли, Семен Семенович?

— Как вам сказать… Устали мы ждать преобразований всяческих и, потеряв терпение, за двумя зайцами, пожалуй, погонимся. А это всегда к худому.

— Однако вы — социалист.

— Помилуйте-с. Я человек чистоплотный. Социалистом быть — все равно что перед обедом руки не мыть. Только малыми делами мы заняты. Вот огород наш на кооперативных началах устроен…

— Это я слышал. Но вот насчет неудач вы как-то туманно выражаетесь. А что же помешает вашему делу?

— Многое. Во-первых — истерика…

— Как истерика? Этого я что-то не пойму.

— Истерика не только с медицинской точки бывает, знаете ли, интересна, но и с общечеловеческой, так сказать. Наш интеллигент русский чересчур истеричен, в том смысле, что легко колеблется в своих настроениях. В медицине тоже некоторые определяют истерику как легкую внушаемость. Ветерок повеет, а интеллигент, как домик картонный, — на боку. И затем — потеря мерности, лада и гармонии, так сказать. Все у нас порывами и скачками. И в революцию мы бросаемся зажмуря глаза. А это храбрость не русская. Значит и наш интеллигент от русского начала оторвался…

— Однако, Семен Семенович, вас товарищи ваши еретиком, пожалуй, назовут…

— И уж называли не раз. Они меня терпят, потому что полезный я для них человек. Однако когда я в ссылке был в Вологодской губернии, судили меня однажды.

— За что?

— Не за идеи, а за безнравственное поведение.

— Как так?

— А очень просто. Хорошо, что о моем грехе жена заранее знала. А все-таки ей много неприятностей товарищи доставили.

— Однако это любопытно.

— Да что ж. Извольте, я расскажу… Дело прошлое… Жену я свою люблю и уважаю, но бывают у меня какие-то припадки странные — иначе мои безнравственные поступки затрудняюсь назвать. Вдруг что-то загорится на сердце при иной встрече, и тогда пиши пропало: непременно спутаюсь и что-нибудь натворю. Потом это проходит. И даже как-то нежнее и болезненнее после того жену любишь. Вот и там, в Вологде, случилась со мной история: влюбился я в жену аптекаря. Молоденькая была бабенка. И веснушки, знаете ли, на носу. Не знаю, чем она меня покорила. И что же? Пронюхали товарищи и суд устроили. Развратное, дескать, поведение не соответствует достоинству государственного преступника.

Лунин засмеялся.

— Хорошо, что аптекарь-немец метафизикой увлекался, — продолжал Михневич, улыбаясь, — как-то не очень обратил внимание на эту историю, а то бы беда была. Ну а жена моя меня простила…

— Но и вы тоже меня удивляете: как же это — любите жену, а сами аптекаршей занялись…

— Конечно, это худо. Я себя не оправдываю. Но ведь будьте снисходительны. Вы подумайте. Женился я ровнехонько тринадцать лет тому назад. Сегодня как раз годовщина свадьбы нашей. Должен я вам сказать, что за это время я в жену свою раз восемь влюблялся и все по-разному. Но, признаюсь, месяцами равнодушен бывал, хотя, вообще говоря, и любил ее. Вот в такие темные дни и случались со мной истории. Она умная. Она понимает.

— Но позвольте, однако. В таком случае вы и ей должны свободу дать. Ведь и она может увлечься.

— По логике это так выходит. Не смею спорить. И принципиально согласен. Но, знаете ли, из такой справедливости ерунда получилась бы. Тут логика вверх ногами ходит.

В это время вышли они из лесу. За канавой протянулись огороды. На черных грядках пестрели девки. Михневич что-то зычно крикнул им, и они засмеялись в ответ.

Одна из них пошла навстречу. Увидев незнакомого, остановилась было, застыдившись.

— Ты что, Акулина? — сказал Михиевич. — Твой черед самовар ставить?

— Мой, Семеныч.

Она стояла, босоногая, с подоткнутой юбкой, улыбаясь, обнажая белые ровные зубы.

— Вот, на! — сказала она, протягивая Михневичу маленькую книжку в красной обложке. — Прочли мы. А другую на завтра оставь.

— Ладно.

Сели пить чай за длинный стол под навесом — Лунин и Михневич вместе с девками. Прежде чем сесть за стол, бегали девки в сарай поправлять волосы перед осколком зеркала.

Лунина конфузились немного, а с Михневичем были запросто.

Собирались облака растрепанные, волокнистые. Надвигаясь, чернели. Кто-то сказал:

— Ох, гроза скоро! По весне первая.

И в самом деле что-то глухо застучало мелким стуком в темном небе. Упало несколько капель крупных на деревянный навес.

Все пошли гурьбой в сарай, где устроены были сплошные низкие нары. Девки сбились в кучу, смеясь. Повеял ветер, взвивая черную пыль, видную из открытой настежь двери. Зашумели шумом шепотливым мшистые ели и сосны. Красноватый свет ослепил глаза на мгновение. И троекратным рокотом гром приветствовал трепетную землю.

Дождевые капли торопливо вразброд застучали по крыше. Как черные разодранные ткани висели тучи на небе. И вдруг хлынули сверху потоки и все смешалось. Громыхал тяжко гром, как будто кто-то громоздкий катился по каменным ступеням лестницы высокой, стуча. И незримая рука рассекала непрестанно сумрак острым ножом, оставляя на мгновение кровавый след.

V

Приехал исправник Усачев, толстый и сонный человек, и с ним совсем пьяный становой. Они ходили вокруг народного дома, размахивая руками. За ними — крестьяне-понятые с видом обреченным и понурым.

— Позвать сюда господина председателя общества трезвости села Пустынина! — сказал строго исправник, обращаясь к понятым.

Мужики не поняли, кого надо позвать.

— Тезку моего позовите, Семена Семеныча, милые вы мои! — сказал становой ласково. И потом неожиданно прибавил непечатную брань: «Ну, марш! Живее!.. Такие-сякие…»

Пока ходили за Михневичем, исправник сидел на крыльце и дремал. Его лысина розовела в лучах солнца, склонявшегося медленно к березовой роще.

Когда пришел Михневич, исправник сделал кислое лицо и сказал:

— Вот, батенька, и дождались: опечатать приказано…

Исправник долго объяснял, по какой причине не разрешен устав общества трезвости и почему надо опечатать народный дом, но понять его было трудно.

Становой сказал:

— Трындили-брындили, а что толку? Плюньте, Семен Семенович, и дело с концом…

Потом исправник, кряхтя, взобрался на крыльцо и сказал:

— Ну, Семен Семенович, приступим…

Приложили большие бурые печати.

Внутри, из-за двери, послышался жалобный писк.

— Ах, грех какой! — вздохнул понятой. — Кота опечатали… Васинька… Кыс… Кыс…

В это время к народному дому подъехали в шарабане княжна с Бешметьевым.

— Вот вам и спектакль! — сказал Михневич, здороваясь с княжной. — Опечатали нас, княжна…

— Ах, Бог мой! Где же мы будем играть?..

— Не знаю.

— Как нескладно! — пробормотал Бешметьев. — Как нескладно…

Исправник подошел к Бешметьеву с приятной улыбкой:

— Если бы вы, ваше сиятельство, написали губернатору…

— Нет, где же нам устроить спектакль? Где? — волновалась княжна.

— Можно в оранжерее старой, — сказал Михневич, соображая.

96
{"b":"201378","o":1}