III
У нас в квартире умер на днях один лишенец. Богатейший был землевладелец в свое время; в тогдашнем Петербурге был у него дворец, весь наполненный сокровищами — Тицианами и Рубенсами,[1305] и фарфором каким-то необыкновенным, — он в начале революции сам кому-то привез ключи, но по рассеянности забыл там, во дворце, собственные штаны и подштанники. Потом спохватился (подштанники особенно понадобились), но было уже поздно, все это вместе с Тицианами было кому-то распределено. Так вот этот самый лишенец помер, по-видимому, от голода. Дверь была заперта. Стало попахивать. Взломали — а он, голубчик, лежит на постели, прикрытый какими-то тряпками, с довольно презрительным выражением лица, несмотря на такое унизительное положение. Погостов гроб ему из бюро доставил, но по ошибке красный. Родственников и друзей не оказалось; иные сидели на Лубянке, иные в Бутырках, а большинство в Соловках и Нарыме. Марфа Петровна хотела было проводить тело на кладбище, но увидела красный гроб, испугалась и спряталась к себе в комнату. После этого лишенца освободились две комнаты (другую комнату занимал его племянник, только что арестованный за неуместные разговоры на английском языке с каким-то джентльменом). Вот в эти самые две комнаты въехали к нам новые жильцы — Иван Васильевич Лапин; доктор, и его супруга — Татьяна Михайловна, актриса «малых форм», как теперь принято выражаться. На другой же день, вернувшись со службы, я был неприятно поражен, наткнувшись на гражданку Лапину, которая без малейшего смущения проследовала в костюме Евы из ванной к себе в комнату. Расстояние от ванны до ее двери было, правда, небольшое, аршина полтора, не больше, но я успел убедиться, что жена доктора сложена не худо и даже скорее похожа на девушку, чем на женщину. Однако зачем же она такая бесстыдница! Мне это очень не понравилось. На меня она взглянула рассеянно и, кажется, приняла за предмет неодушевленный. Ее долговязый супруг, очевидно, нисколько не интересуется репутацией своей жены. Их комнаты у нас помечены номерами — три и пять; хотя они рядом, но дверь у каждого особая — прямо в коридор. Эта парочка меня заинтересовала, муж называет свою супругу Таточкой, она его — Ванюшей; уходят они из дому всегда в разное время; вместе бывают редко; по утрам, однако, долговязый Ванюша идет в комнату к Таточке, выносит ведро, заваривает кофе или чай и поит супругу, которая нежится в постели; при всем том в их браке есть что-то непонятное. Таточка не красавица, но, вероятно, мужчинам нравится; глаза огромные, с цыганским огнем, и все лицо — изменчивое, выразительное и как будто утомленное страстью; поэты, конечно, найдут в ней «что-то волшебное»… Впрочем, нынешние поэты смотрят на все биологически и ничего волшебного не признают. Кстати, один из них — Арсений Кудефудров — живет тоже в нашей квартире. Этот, конечно, без волшебства, с одним барабаном. Рекомендован. Ребята в школах учат его стихи о попах, которые с корыстною целью придумали Богородицу. Мне почему-то было очень неприятно, когда я увидел в открытую настежь дверь, что в комнате Таточки сидит Куцефудров. Надо сказать, что он высокого роста, с весьма развитой мускулатурой и жирным задом. Таточка — маленькая, с крошечными ножками и ручками. Не то ребенок, не то Афродита.[1306] И представьте! Это «божественное» существо сидит против Ку-дефурова и делает ему маникюр. Что это такое? И балбес принимает это ухаживание с дурацким удовольствием. Какое мне, собственно, дело до поведения Таточки? Не дорожит собою — но мне-то что? Но я почему-то негодую и на нее, и на ее долговязого доктора. Если буду умирать, не позову этого эскулапа.[1307]
У нас в тресте открыли новое клубное помещение для служащих и рабочих. Во вторник был концерт, и мне пришлось пойти, хотя я терпеть не могу поспешные программы, где голодные актеры декламируют стихи о страданиях безработных, выброшенных на улицу кровожадными буржуа. Я прекрасно знаю, что в Европе немало безработных, но стоит мне только выслушать несколько куплетов на эту тему, как я тотчас же перестаю верить в этот несомненный факт, ибо фальшивая интонация наших замученных клубами лицедеев убивает всякое сочувствие к зарубежным товарищам, и хочется прежде всего накормить самих этих худо выбритых людей с чахоточными пятнами на щеках. Не менее отвратительны все эти басы «под Шаляпина» и тенора «под Собинова»[1308] с их истрепанным репертуаром или невозможными новинками, состряпанными по заказу и никому не нужными. С трудом удерживая зевоту, я отбывал мою повинность в третьем ряду кресел, как вдруг конферансье объявил, что артисты Лапина, Ванхчнов — исполнят «Карманьолу». И вот неожиданно я увидел на сцене Татьяну. Зрительный зал как будто проснулся при первом же всплеске ее руки, при первом же полете ее стройных ножек. Таточка, оказывается, волшебница. Танцевала она с таким огнем и блеском,[1309] что наш клуб совсем ожил от летаргии, в которую его погрузил советский репертуар. Таточка не только танцевала — она играла. «Карманьола» оказалась «скетчем», где было все — и слова, и танцы, и пение. Ее партнер был неплохой актер, а плясал и вовсе не худо. Во всяком случае он Таточке не мешал, и я, сорокапятилетний ворчун, почти влюбился в эту маленькую женщину, которая заразительно смеялась, шалила и вдруг с таким страстным увлечением запела «Карманьолу», что я почувствовал себя якобинцем и готов был, как Марат, покончить со всеми контрреволюционерами сразу, если бы только у нас были гильотины и она могла бы сделать эту операцию в один миг. Я кричал «браво», хотя я терпеть не могу выражать свое одобрение актерам, да и вообще это противоречит моей идее: мне надо спрятаться, а всякое изъявление чувств этому, разумеется, мешает и даже очень. Пройти в комнату для артистов я не решился. Поджидая трамвая (я должен был возвращаться на семнадцатом нумере), я вдруг вспомнил, как Таточка намазывала ногти Кудефудрову. Это воспоминание показалось мне совершенно неправдоподобным, и я хотел себя уверить, что вся эта сцена мне приснилась. Я не успел переступить порог своей комнаты, как щелкнул английский замок и вошла Таточка (у нее свой ключ). Мне хотелось сказать ей, что я видел ее на сцене, но я не успел. В коридор вышел Кудефудров и развязно попросил Таточку напоить его чаем. Они скрылись в ее комнате.
IV
Вчера у нас были полотеры и, пока они возились с мастикою и порхали по полу в комнате Кудефудрова, поэт ввалился ко мне. Этот болван думал, что он мне, бухгалтеру, оказывает великую честь, ежели сидит у меня в комнате и со мною разговаривает на литературные темы. Под его толстым задом все время отвратительно трещал стул.
— Вы мои стихи знаете? — спросил он, не сомневаясь, что я отвечу утвердительно.
Но я обозлился:
— А вы разве пишете стихи?
— Это забавно, — произнес он сквозь зубы… — Но имя-то мое знаете по крайней мере? Если книг моих не читали, на афишах это имя видели сотни раз.
— А я думал, что вы не тот Кудефудров, а какой-нибудь другой.
— Почему же?
— Я думал, что Кудефуцров — брюнет; а вы — блондин.
— Да, вы, я вижу, шутник.
— Нет, это я так, по простоте.
— Вы, должно быть, стихов не любите.
— Как вам сказать… Вот Пушкина люблю…
— Ну да. Это полагается. Учителя в гимназии объяснили, что Пушкин монумент.
— Нет, у него хорошо сказано:
И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.[1310]
— А вы что? Бухгалтер? Мне говорили, что вы по специальности математик…
— Кто вам говорил? — нахмурился я, потому что не люблю, когда обнаруживается прошлое.
— Актриса Лапина из третьего нумера.
— Странно. Почему она знает, что я математик?
— Она училась в каком-то пансионе, где вы были преподавателем.
— В самом деле, — пробормотал я. — Я припоминаю эту крошку… Да, да… Лапина… Кажется, ужасная была шалунья…
— Да, она и теперь…
Кудефудров не договорил фразы.