— Уходишь! Убегаешь! Нет, иди забери своего подкидыша. Я дала обет, я купила голубя, я отпустила его на волю в благодарность за освобождение от этого слюнявого безухого. Я возжгла светильник для святой Ага Биби Сакинэ, что избавилась от папашиной опеки… А ты убегаешь, о мой муж! Не уходи!
Она валялась у него в ногах, хватала за полы одежды.
— Нет, на что мне девчонка? Жандармы вернутся. Девчонка навлечет на меня гибель. О я несчастная!.. Я рву договор, я не сигэ тебе больше.
Дервиш сгреб в охапку молодую женщину и так сжал, что она застонала.
— Молчи, дура! Ты еще узнаешь меня…
Он тут же разжал объятия, и она, обессиленная, растерянная, прислонилась к шершавой глиняной стене.
— Сиди смирно… Принесла в приданое одни толстые ляжки и рассуждаешь еще. Храни девочку. — Музаффар говорил строго, но глаза его смеялись. Бедная Гульсун, однако, не понимала шуток. — За тобой приедут и отвезут тебя и твоих детей в Долину Роз… Жди!
— К тебе? — закатив глаза, проворковала Гульсун. — О, я вытатуирую петуха на своем языке для счастья!.. О… Я боюсь за тебя, мой желанный, в ужасном беспокойстве шептала она сама себе. — Ты приехал в субботу, недобрая примета, тебе надо жить у нас в Сиях Кеду до понедельника. Если уедешь сейчас, случится несчастье. Не уезжай!
Она нежно засовывала ему за пазуху халата твердокаменные персидские лепешки — чаппати — и нараспев причитала:
Иди ко мне на ложе,
Ты да я станем вместе петь!
Иди ко мне!..
— Несчастье случится, если я не уеду… — хрипло проговорил дервиш и, нехотя оттолкнув Гульсун от себя, быстро пошел. Тут же он завернул за угол и исчез.
Он так и запомнился ей, огромный, чернобородый, с горящими мечтой глазами безумца. Он снова облачился в свою дервишескую хирку. Высокий, страшный и желанный, он уходил в багровый туман заката. Быть может, она не увидит его долго, быть может, никогда. До ушей молодой женщины долго еще доносился сухой треск ломавшейся под его ногами сухой соляной корки. Гульсун вскрикнула! Как хотела бы она упасть на колени, обнять его босые, побитые, с растрескавшимися ногтями ноги и… целовать их. Она сжала обеими руками высокую свою грудь и с рыданием в голосе пробормотала:
— Он ушел в Хаф… Он пошел через пучину, полную злых дивов, о… муж мой! Я сама своей рукой большой палец себе отрубила.
Гульсун побежала во двор, наполнила глиняный кувшинчик водой, бросила в нее несколько зеленых травинок и, глянув в крошечное зеркальце, вылила воду.
— Теперь он скоро вернется, — с удовлетворением пробормотала она.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
И кто бежит, восклицает: «Аллах!»
И кто гонит, восклицает: «Аллах!»
З е н д ж а н и
Зуфар бежал.
Он бежал, а не шел. Бежал всю ночь до рассвета. Дороги Хорезма покрыты слоем пыли. Пыль светится в темноте. Ковер пыли на дорогах Хорезма мягкий. Тому, кто вынослив и имеет здоровое сердце, легко бежать по дорогам Хорезма свежей ночью, когда на бархате неба горят фонарики звезд и мерцание их выбеливает ленту дороги.
Сапоги Зуфар связал поясным платком и перебросил через плечо. Босиком бежать по пухлой, согревшейся за день, похожей на одеяло пыли легче, да и ноги не проваливаются так глубоко.
Легкого морозца Зуфар и не чувствовал.
Следовало попросить в караван–сарае у Бабаджана–кули его караковую кобылу. Бабаджан–кули раньше, до революции, был владельцем большого хазараспского караван–сарая. Он стоит на самой окраине песков, и в нем всегда нет отбою от проезжих. Бабаджан–кули, сын персидской рабыни, заложил в 1887 году первый кирпич караван–сарая и быстро разбогател. Когда хивинского хана Исфендиара зарезал Джунаид–хан, а самого Джунаида вскоре прогнали большевики, Бабаджан–кули добровольно отдал свой караван–сарай городскому ревкому, и за это его назначили туда заведующим. Все же почему–то Зуфар не зашел к Бабаджану–кули взять у него кобылу. Обходительный он старик, веселый, любезный. Но кто его знает, что у него на донышке души? Совсем не интересно, чтобы в Хазараспе все знали, что Зуфар куда–то спешит.
Молодость и беззаботность не мешали Зуфару держать глаза широко открытыми. Молодость молодостью, а осмотрительность осмотрительностью. Зуфар всю жизнь прожил среди дикой пустыни и на неласковой реке. Одиночество и неуютные дали не располагают к излишней доверчивости. Зуфар был себе на уме и чересчур простодушным улыбкам не слишком верил. Надо смотреть, что говорят глаза, когда человек улыбается. Улыбочка никогда не сходит с лица Бабаджана–кули. «Племянничек, племянничек!» — иначе к Зуфару он и не обращался. Но Зуфар никогда не забудет слов отца: «Баям аллах вместо сердца положил печенку. А в печенке — желчь». А ведь отец добрый десяток лет проработал в погонщиках верблюдов у любезного и обходительного Бабаджана–кули… И к тому же те высокие папахи, что пришли из песков и покупали у Шахр Бану и Менгли джугару, отвезли купленное зерно в амбар к Бабаджану–кули в его караван–сарай. Все знали — Бабаджан кули путается с Каракум–ишаном, а кто в Хорезме не знает, что Саттар, Каракум–ишан, тайный друг Джунаид–хана. Нет, Зуфару незачем просить у Бабаджана–кули его караковую кобылу… Придется прогуляться пешком…
И Зуфар даже обошел караван–сарай стороной.
Звезды гасли. На небо с юга наползали тучи. Черные, еще чернее небосвода, с красноватыми боками. Сделалось совсем темно. Но Зуфар не жаловался. Пока темно, дороги в Хорезме безлюдны. А дело, из–за которого бежал Зуфар по ночным дорогам Хорезма, не нуждалось в свидетелях…
Ветер освежал лоб и лицо. Грудь вдыхала морозную свежесть ночи. Ноги ритмично поднимались и опускались. Пыль вздыхала — «пуф–пуф!»
По расчетам Зуфара, он бежал часов пять. И он действительно бежал уже так долго.
Роста Зуфар был чуть выше среднего. Он не казался крупным и очень сильным, но никому не давал спуску. Любителей же задеть слабого, побахвалиться над слабым в пустыне сколько угодно. В минуту возбуждения Зуфар делался как бы выше ростом, шире в плечах. Он редко замахивался, но, если приходилось, он бил как следует. «Если ты дашь врагу встать, плохо тебе придется!» — говорил Зуфар. Но в нем бродила закваска своеобразного степного рыцарства, которого, увы, далеко не всегда держатся люди пустыни. Он никогда не бил лежачего. Впрочем, его внезапная сила ошеломляла противника, и после первого же урока никто не хотел с ним связываться. А в опасных случаях Зуфар проявлял не только физическую силу. Пустыня требует ловкости, изворотливости. «Держи глаза раскрытыми от сна беспечности!» Это тоже любимая присказка Зуфара. Беспечный не много овец напасет в песчаных барханах. Как бы вместо баранов не пришлось пасти черепах.
Ближе к рассвету всерьез подморозило. Зуфар так разогрелся от бега, что и теперь не чувствовал холода. Его занимало другое. Белая пыль дорог сначала порозовела, а скоро и совсем покраснела. Огненные столбы ходили по небу. Где–то ревел верблюд. Ему тревожно вторил другой.
Багровое небо, рев верблюдов вызывали в душе беспокойство.
Но Зуфар недолго гадал. Ему вдруг пришло в голову, что жители межозерных кишлаков жгут камыши. Всегда ведь зимой дехкане выжигают по берегам соляных озер камышовые заросли. И, успокоенный, он спустился по крутому откосу в русло сухого канала, где легче было бежать по плотному ровному дну. Здесь не так дул ветер. Высоченные валы накопанной земли закрывали зарево, и Зуфар забыл о нем.
Выемка вдруг повернула коленом на север, и пришлось подняться на старую плотину, а с нее, он знал, уже можно разглядеть в ночи костры колодцев Ляйли.
Невольно Зуфар вздохнул, и вздох его сердца, наверно, услышали даже далекие песчаные холмы.
Кто не без слабостей. Лиза–ханум, жена любимого друга Зуфара зоотехника Ашота, — белая, нежная, роза… нет, не роза. Сравнение с эфемерным цветком не устраивало Зуфара. В воображении его возникали более осязаемые сопоставления. Лиза–ханум больше похожа на… пухлую сдобную лепешку, какие иногда под праздник печет в тандыре бабушка Шахр Бану. И от сравнения Лизы–ханум с лепешкой мечты Зуфара ничуть не делались менее поэтичными…