Почему патлатый, прокуренный гашишем Хусейн откровенничал с Зуфаром? Возможно, потому, что знал его как верного слугу и помощника араба. Возможно, потому, что Зуфар располагал к себе молодостью и открытым лицом. Или потому, что Зуфар говорил на довольно приятном тюрку Хусейну узбекском языке. К тому же Зуфар не корчил из себя господина и обращался с несчастным, вечно пьяненьким от гашиша пророком снисходительно. Именно Зуфар находил патлатого Хусейна на базаре на куче мусора и, не ругая, почти ласково тащил его под руку домой и укладывал на одеяле.
Джаббару ибн–Салману не нравилась жалость Зуфара к «слюнтяю» Хусейну. Араб не раз выговаривал хивинцу за его добродушие: «Вы не годитесь, клянусь, вы не тот…»
Для чего Зуфар не годился? Почему он был «не тот»? Смысл упреков Джаббара ибн–Салмана не был понятен хивинцу. И он страдал, что заслужил эти упреки.
Зуфар проникся глубоким уважением к Ибн–Салману, считал его сильным, справедливым человеком и верил ему.
Прикажи араб Зуфару самому превратиться в пророка, отпустить длинные волосы, завести вшей, и он беспрекословно бы согласился. Он все более приходил к убеждению, что Джаббар ибн–Салман выполняет какое–то очень важное, очень таинственное задание Советов на Востоке и что ему, Зуфару, выпала завидная участь быть его помощником… Помощником в чем? Зуфар еще не знал. Он вспоминал, каким вниманием, какими заботами окружил араб его и Эусена Карадашлы, когда подобрал их, умирающих, на краю солончака смерти. Зуфар долго после солончака болел, и в бреду все смешалось: безжалостный блеск соли, жажда, боль и участливое лицо араба, лицо доброго джинна из сказки.
В последние дни добрый джинн посматривал все чаще на Зуфара. Все чаще он заходил в его каморку и, усевшись на ковре, попивал молча кофе. Изредка они перебрасывались короткими фразами. Оранжевые блики заходящего солнца переплескивались через щербатый порог. В дверь врывались шумы и запахи вечернего селения Агамедбейли. Но казалось, Джаббар не замечал ничего. Он пил свой кофе и в упор разглядывал лицо молодого хивинца. Он думал. И Зуфару делалось неловко. Он чувствовал себя провинившимся мальчишкой. Только он не знал, в чем он провинился. Очень он хотел знать, в чем, чтобы исправить свою вину и сделать приятное своему спасителю и покровителю. Но как?
А добрый джинн делался все мрачнее, все неразговорчивее. Когда в сумерках появлялся патлатый Хусейн в своем невообразимом рубище, провонявшем гашишным дымом, добрый джинн делался злым, нетерпимым и просто грубым. Тогда попадало не только Хусейну за его слюнтяйство и идиотизм. Тогда влетало и Зуфару. Почему он плохо учит пророка, почему за версту видно, что это не пророк, а балбес? Такого пророка разоблачат через пять минут и засадят в кутузку. Такой пророк не поведет за собой и десятка последователей. И тогда к чему вообще посылать болвана Хусейна за границу? Вот если бы Зуфара сделать пророком, тогда… От одного только такого предположения, высказанного спокойным тоном, Зуфар преисполнялся гордости… Сделаться пророком. Разыграть роль святого. Какое ответственное и сверхважное дело!
Он чуть не предлагал свои услуги. Ему хотелось сделать приятное своему спасителю и покровителю. С другой стороны, это так интересно. В Зуфаре вдруг проснулась страсть к приключениям. Да и в каком молодом, сильном мужчине не появилось бы такое чувство!..
Но что–то его останавливало. Это «что–то» сидело в самом нутре доброго джинна, вернее, в его поведении. Он вел себя именно как джинн из сказки — умно, тонко, проницательно. Но ум этот оборачивался хитростью, тонкость — изворотливостью, проницательность — коварством. И главное, добрый джинн делался совсем недобрым, когда вопрос касался простых людей. И дело не в том, что он являлся начальником пророка Хусейна и молчаливых арабов, своих телохранителей. Нет, он обращался с ними, как… Зуфар не мог подобрать верного слова, то есть мог, конечно. Слово такое само напрашивалось… Но его Зуфар вслух не произносил. И только потому, что он так был обязан своему доброму джинну, только потому, что добрый джинн обращался с ним, Зуфаром, иначе, чем с прочими, он терпел. Терпел, когда на его глазах Джаббар ибн–Салман втаптывал в грязь достоинство людей только потому, что платил этим людям деньги, только потому, что эти люди были его безропотными слугами, или только потому, что эти люди были иной… национальности. Да, да! И ничто не могло заставить Зуфара изменить создавшееся у него мнение. Да, Джаббар ибн–Салман обдавал всех персов, курдов, тюрков и даже своих арабов таким снисходительным презрением, на какое способен лишь человек, считающий себя стоящим неизмеримо выше других…
Слушая порой издевательские замечания Ибн–Салмана, Зуфар весь кипел, но сдерживался. А вдруг так и надо. Если в этой капиталистической стране, в Персии, поведешь себя иначе, то сразу выдашь себя с головой. Зуфар утешал себя мыслью, что со слюнтяем Хусейном, анашистом и размазней, иначе и нельзя. Дать ему волю — он окончательно распустится. Все дело испортит.
Но, очевидно, Джаббар ибн–Салман думал несколько иначе.
Он, видимо, полагал, что для роли пророка именно и подходит такое разболтанное, слабое существо, как Хусейн.
В один из вечеров добрый джинн дождался прихода Хусейна и приказал:
— Садись и слушай!
Хусейн заморгал, открыл рот и плюхнулся на циновку у самого порога. Сесть на ковер он не посмел. Он ужасно боялся Ибн–Салмана.
— Сегодня ночью, — сказал араб, — на тебя снизойдет дух божий, и ты пойдешь проповедовать.
— Про–про–проповедо…вать, — пискнул Хусейн и жалобно икнул.
— Опять накурился!..
Говорил араб с таким презрением, а пророк заикался так забавно, что Зуфар не сдержал улыбки.
— Смех в делах смерти запретен, — проповедническим тоном проговорил Джаббар ибн–Салман. — Ты тоже приготовься.
— Слушаюсь, — проговорил Зуфар, и голос у него дрогнул.
«Начинается», — подумал он и встал.
— Куда ты? — спросил араб.
— Хочу собрать необходимое… в дорогу.
— Сядь.
Молчание долго не прерывалось. Хусейн тихо посапывал у порога.
— Видишь? — вдруг заговорил Ибн–Салман.
— Что? — встрепенулся Зуфар.
— Он спит.
И вдруг араб впал в ярость. Никогда до сих пор Зуфар не видел, чтобы Джаббар ибн–Салман терял власть над собой. Он хрипло бормотал какие–то свои арабские проклятия и ненавидящими глазами взглядывал то на Хусейна, то на Зуфара.
Зуфар не понимал, что случилось. Наконец араб заговорил. Но он совсем не походил сейчас на доброго джинна.
— Разве он годится в пророки?
— Да… Какой он пророк?
— Вот видишь! Почему ты молчал?
— Я… вы… решили…
— Почему ты прикусил язык?
Зуфар молчал.
— И ты поедешь с ним?
— Как вы прикажете…
У Джаббара ибн–Салмана вырвалось сдавленное восклицание. Он смотрел на Зуфара, Зуфар смотрел на него.
Араб снова заговорил:
— Куда ты едешь, ты знаешь?
— Нет.
— Что будешь делать?
— Смотреть за ним… — Зуфар показал глазами на мирно посапывающего Хусейна, — охранять его.
— А если я тебе скажу, что придется убить его?
Зуфар вздрогнул.
Ибн–Салман снова посмотрел на него и совершенно спокойно продолжал:
— Да! Если вас схватят.
Что пророка могут разоблачить, схватить, бросить в тюрьму, Зуфар знал. С ним не раз говорил об этом добрый джинн, но чтобы самому… Зуфар зябко повел плечами. Все начинало походить на плохой сон.
— Если его… вас схватят, он начнет болтать… У него недержание слова… Он слюнтяй. Придется… У тебя не дрогнет рука? Ты же говорил, что он противен тебе, отвратителен, этот жалкий убийца.
Зуфар молчал. На лице его Ибн–Салман читал как по книге:
— Слушай, ты мне веришь?
— Да. Вы отец мне, вы…
— Оставь! Я имею к тебе вопрос.
— Я весь внимание.
— Если вы с Хусейном окажетесь не там, где ты думал…
— Где? — вырвалось у Зуфара.
— Там, где нужно… Откроешь ты путь сомнениям… в сердце?