Под чинарой молодые парни грузили на ишаков большие полосатые мешки с пшеницей. Блеяли, сбившись в кучу, потревоженные не вовремя бараны и козы.
Едва придя в кишлак, Ибрагимбек немедля отдал приказ собрать «ушр» — налог на священную войну против большевиков.
Милиционера, попытавшегося протестовать, он приказал повесить и сам надел ему на шею петлю.
Теперь, сидя с важностью за принесенным ему кишлачным угощением, он нет-нет да и покрикивал: «Давай поживее!»
Но когда дело дошло до баранов, курусайцы запротестовали. Они утверждали, что люди Ибрагимбека уже наезжали на Курусай и увели две сотни голов для прокормления исламского воинства.
Ибрагимбек вспылил, пригрозил оружием.
— У меня тоже оружие, — сказал кто-то из охотников.
Встрепенувшись, Ибрагимбек поднял голову. Взгляд его стал злым и напряженным. Густые брови угрожающе зашевелились.
— Эй вы, там! Что такое? — прохрипел он. — Кто осмелился?
Ему стало холодно и жарко одновременно. Опасность зверем выползла из тьмы и заглянула ему в глаза: куда девался маузер? Он заметался и совсем тихо сказал искательным тоном:
— Великий эмир соизволил назначить нас аскером-баши, командующим. Правителем, так сказать…
— Пусть отец эмира подохнет еще тысячу раз, а сам эмир сядет задницей в котел с кипящим маслом, — сказал кто-то невидимый в темноте.
— Проклятый ублюдок волка и шакала!
— Сколько от голода из-за эмира людей у нас перемерло.
— Последнее забрал!
Среди женщин, сбившихся в кучу пониже, у сухого водоема, послышались рыдания, крики, причитания.
Шакир Сами — старейший из старейшин — вздрогнул. Он поднял голову, и борода, расправившись, заструилась по груди и сразу же придала ему величественный вид.
— Испокон веков, — заговорил он, обращаясь к народу, — стадо повинуется, а правители мусульман повелевают. Мы, жители горных селений, испокон веков платили налог великому эмиру, тени аллаха на земле. Великий эмир отъехал из нашего государства, но господин власти, озаряющий мир Ибрагимбек сказал, что назначен эмиром и прибыл к нам гостем. И он нам сказал: воинство мусульманское нуждается в хлебе и мясе. И мы, старейшины кишлака, решили: дать Ибрагимбеку для прокормления воинства мусульманского, что можем из наших достатков: пшеницы, ячменя, коз и баранов. Да будет так!
— Так не будет! — прозвенел совсем неожиданно женский голос.
Из толпы женщин вышла Жаннат.
— Так не будет! — повторила она.
Тишабай-ходжа затряс головой от негодования и взглянул молодой женщине в глаза.
— Ты, девчонка, не смей так говорить с нашим гостем. Ты слышала, что сказал наш старейшина Шакир Сами. Он сказал: «Господин Ибрагимбек приказывает, мы повинуемся».
— Гость… да, такой гость не скажет: «Я наелся», — крикнула Жаннат. — Такой гость скажет: «Почему барана для меня не зарезали».
Тишабай-ходжа хмыкнул от растерянности — столько в глазах Жаннат прочел он презрения и ярости.
— Йне! — удивился Ибрагимбек.
— Наша комсомолка! Паша Жаннат! — зашумели женщины. — Да будут твои глазки ясны! Скажи ты ему!
— Да, да, скажу, если у всех языки присохли к нёбу от страха.
И снова женщины запричитали, заохали.
Какая-то девчонка смеет противоречить самому грозному из грозных людей — всемогущему Ибрагимбеку. Что-то будет?!
Сам Шакир Сами тоже с удивлением смотрел на комсомолку и думал. Когда Жаннат приехала сюда из Душанбе, он просто не обращал на нее первое время внимания. Что ж, прислала советская власть девчонку просвещать молодых курусайцев, пусть просвещает, учит грамоте. В душе Шакир Сами уважал книги и грамоту. Принесенная молодой женщиной весть о том, что курултай бухарских большевиков решил раздать земли эмира, беков и вакуфов безземельным и малоземельным дехканам, очень удивляла, радовала и порождала уважение к большевикам. То, что Жаннат рассказывала о Ленине и революции, тоже было интересно. Но когда эта девчонка вдруг начала мутить народ против Тишабай-ходжи и призывала прогнать его и сделать, как она это называла, земельную реформу в Курусае, старейшина Шакир Сами задумался.
От века и от пророка шло, что мир делится на богатых и бедных, у одних много, а у других мало и что те, кто имеет мало, обязаны уважать тех, у кого много.
Высоко думал Шакир Сами о себе. «Мы — дехканин, — заявлял он и, повременив малость, повторял: — Мы — дехканин!», что звучало так, будто он говорил: «Мы — губернатор-хаким». Он гордился тем, что он земледелец, просто чванился этим. Чванливо он держался с курусайским баем Тишабаем по прозвищу «Семь глоток». К баю он приходил в чистой, тщательно прокатанной рубахе почти до колен, перепоясанной зеленым, видавшим виды бельбагом — поясным платком, садился без приглашения и разговаривал как равный с равным. «Он человек, и я человек, — думал Шакир Сами, — у него двадцать пар волов, у меня тоже волы. У него земля, у меня земля. Только и разница, что у меня одна глотка, а у него семь глоток. Но для одного живота одной глотки хватит».
Предок Шакира Сами, по преданию, поселился на солончаковой почве Курусая чуть ли не до Адама, во всяком случае, с пророком Нухом, покровителем земледелия, и с пророком Давудом он, этот предок, был на короткой ноге и частенько угощал их маставой — супом из кислого молока — в своей хижине, которая и построена бог весть когда. Тишабай «Семь глоток» не верил, конечно, в знакомство почтенного предка Шакира Сами с пророками, но терпеливо сносил чванливо-снисходительное отношение старика к себе, потому что Шакир Сами был весьма ему полезен. Курусайцы видели в Шакире Сами такого же, как и они, крестьянина, льнули к нему, обращались за советом и помощью. И вот тут-то, сам того не подозревая, Шакир Сами оказывался незаменимым помощником «Семи глоток».
Тишабай «Семь глоток» появился в Курусае не так давно. Первоначально он наезжал сюда из Гиссара в качестве «базарчи» верхом на лошади, сидя на тюках мануфактуры и хурджунах с мелкой галантереей. Каждую осень он закупал у дехкан пшеницу, выращенную на сухой богарной земле и очень ценившуюся хлебопеками Бухары. Вскоре «Семь глоток» стал наезжать в Курусай чаще и чаще и, хотя здешнюю воду он в душе называл тухлятиной и от палящих лучей солнца некуда было здесь укрыться, вдруг возымел страстное желание жить в этой «райской долине». Скоро торгаш построил себе домик с лавчонкой, в которой торговал цинделевскими ситчиками и полосатым красным тиком, столь любимым степняками. Он не торопился. Он тихо сидел в своей лавчонке, приглядывался. «Семь глоток» очень хорош был с господином закетчи — сборщиком налогов Усманом, принимал его у себя, постилал ему лучшие одеяла, кормил. Радушное широкое байское гостеприимство вскоре дало плоды. Вдруг оказалось, что «Семь глоток» стал землевладельцем. Давно уже он брал у курусайцев земельные участки в заклад под ссуды, да с такими процентами, что дехканину приходилась осенью за каждую взятую в долг теньгу отдавать все десять. И стоял тогда дехканин на поле, раскрыв от изумления рот, смотрел на родные горы и думал печальную думу: вроде как его земля и вроде не его. Пять-шесть лет миновало, а Тишабай уже отстроил около мечети большущий дом, с такой михманханой, какой не найти во всем Кухистане. Седьмой год выдался голодный. От засухи зерно даже не взошло, а курусайцы, подтянув живот «к позвоночнику», лежали в своих саклях, ожидая голодной смерти. Выждав время, когда кишлак огласился воплями плакальщиц по первым покойникам, «Семь глоток» объявил: «Всякий может прийти ко мне. Во имя аллаха он найдет у меня в амбаре хлеба столько, сколько нужно, чтобы прожить до нового урожая». К нему шли, опираясь на посох, ползли на четвереньках и благодарили со слезами. Но, выдавая пшеницу, бай наклонял к уху дехканина свою бледную расплывшуюся физиономию и тихо говорил: «Бог видит, что я тебе помог. Но за землю ты будешь платить?» И если едва державшийся на тонких, как веточки, ногах человек говорил «да», он получал зерно, если же качал отрицательно головой, он мог спокойно ждать, когда мрачный, с леденящим дыханием Азраил пресечет жизнь его и его детей. Получилось так, что земли тех, кто остался жив после голодовки, да и тех, кто умер, оказались собственностью Тишабая «Семи глоток».