Холодно. Дуновение северного ветра неприятно, отвратительно. Пальцы одеревенели и ломят. Из глаз текут слезы.
Сейчас начнется кашель. Файзи собирает все силы, напрягает все мышцы, чтобы предупредить приступ кашля.
— Кхе, кхе, — откашливается он. Вот сейчас… Но кашель не начинается.
В чем дело? Удивительно. Первый раз его обманули все такие знакомые предвестники. Он неловко щупает грудь, бьет кулаком.
«А, — вспоминает он, — лекарство». Действует лекарство, которое ему дал русский доктор, сидевший у командира. Порошки, белые порошки. Какое чудо! Сколько он, Файзи, принимал волшебных пилюль господина табиба Абду Карима Хиобони, главного знахаря самого эмира бухарского, будь он проклят! Сколько переплатил он полновесных, кругленьких николаевских рублей за пилюли «чокида», изготовленные, по словам табиба, в таинственной Индии — на родине всех лекарственных снадобий, — и все без толку. Так кашель и не проходил. И не только не проходил — делался с каждым днем злее, хуже, разрывал грудь.
Какой холодный ветер, плохой ветер! Холод уж проник до самых костей. Согреться бы. На каждом булыжнике, на каждом комке смерзшейся грязи жгучая боль пронизывает ступни ног, нет сил терпеть.
Под третьим базарным куполом Файзи замедляет шаг и озирается. Нет ли здесь караульщиков? У них всегда есть жаровни с углями — с раскаленными, пылающими угольками. Так приятно протянуть руки над жаровней и ощутить крепкий жар, пошевелить отогревающимися пальцами.
Нет. Ни одного караульщика не видно. Холод всех загнал в темные норы.
Здесь, под тяжелыми сводами третьего купола, есть чайхана. Но и в ней темно, безмолвно. Потухший фонарь поскрипывает на столбе. Зимой чайханы закрываются вскоре после захода солнца.
Медленно переставляя застывшие ноги, Файзи идет мимо чайханы и вдруг останавливается. Из дверных щелей на доски помоста падают веселенькие желтые полоски света.
Да, да! Он совсем забыл. Ведь это не просто чайхана. Здесь господин Абу Карим Хиобони до революции торговал чудодейственными пилюлями…
Что говорил командир? Хорошо говорил: о жизни, свободе, борьбе. Большие дела предстоят, много благородных дел. Но почему снова так сжалось сердце Файзи? Опять черная пелена заволакивает мозг. Сын Файзи бьется под тяжестью земли, сын Файзи силится открыть глаза — и в глаза ему набивается песок, сын Файзи хочет вздохнуть — а рот полон земли. Бьется в мучительных судорогах удушья. Рустам! Рустам!
— А… а… а!..
Кто-то стонет так жалобно.
Он стонет. Отец Рустама, отец, не сумевший уберечь своего любимого сына от мук. Он, отец, бросивший сына на смерть, ужасную смерть…
Толкнув дверку, Файзи входит в чайхану. Сразу же в лицо пахнуло теплом и сладким, тошнотворным запахом опия. Здесь совсем не так светло и весело, как казалось с улицы. Теплятся угольками крохотные язычки двух или трех светильников, стоящих прямо на липком черном полу. В глубине, точно в пещере, красным огоньком коптит крохотная лампочка с разбитым и кое-как заклеенным газетной бумагой стеклом. Чуть различимы глиняные возвышения с грудами тряпья, в которых только по белесым пятнам лиц можно распознать людей. Поблескивает прозеленевший медный самовар. Свешиваются с черных балок потолка космы паутины, плавают в темно-фиолетовом дыму.
В помещении стоит тишина, нарушаемая монотонным бормотанием, кто-то плачет и стонет.
Никто не обернулся на скрип двери, никто ничего не спросил. Файзи постоял у порога, наслаждаясь охватившим его теплом.
Из полуоткрытой двери, ведшей в соседнее помещение, падал свет и доносились голоса. Файзи заглянул туда. Там какие-то люди возлежали на паласах вокруг небольшого возвышения, на котором изгибалась танцовщица. Вся она звенела и трещала ожерельями и украшениями из серебряных монет и побрякушек, на голой груди ее и щиколотках бесстыдно обнаженных ног мерцали дешевые украшения. Лицо, набеленное и накрашенное, кривилось в призывной улыбке. Посетители, глядя на размалеванную красавицу, возбуждали себя возгласами «дост!».
В углу сидел, сложив ноги по-турецки, с обрюзгшим от бессонных ночей лицом сам Абду Карим Хиобони.
Поразительно! Искра интереса вспыхивает в мозгу Файзи. Непонятно. Абду Карим Хиобони, придворный лекарь эмира, оказывается, в Бухаре. А ведь все говорили, что господин Хиобони не то бежал после революции, захватив свое золото, боясь гнева народа, не то его за всякие неблаговидные дела посадили и тюрьму. А смотрите, он преспокойно сидит и с хозяйским видом озирает свое заведение. А про Хиобони говорили разное. Ведь это у него вскоре после штурма Бухары накрыли заговорщиков, замысливших свергнуть молодую народную власть, ведь у него нашли оружие. Тогда даже прошел слух, что Хиобони будто бы расстреляли. В голове у Файзи все перепуталось.
— Что ж не заходите? — проговорил Абду Карим Хиобони, почти сразу заметив заглядывающего в комнату Файзи. — О, и вы к нам пожаловать соизволили, господин революционер… хэ-хэ… Заходите. Покурить райского снадобья захотелось?
— Нет. Я здесь посижу. Погреюсь.
— Понимаю, понимаю… Не при деньгах… Хэ-хэ… воевали… Раны за большевиков получали, а они вас, господин революционер, отблагодарили. Сыном пожертвовали, а теперь по улицам в драных штанах ходите… С вас, хэ-хэ, революционера, денег не возьму!
— Не надо… — с отвращением сказал Файзи. Но одна мысль неотступно сверлила его мозг, и он спросил Абду Карима Хиобони: — А вы, оказывается, в Бухаре?
— Хэ… хэ… а почему мне не в Бухаре жить… Хорошая власть сейчас, очень хорошая… для меня… Кому плохая, а мне хорошая. — Не дождавшись ответа или поощрения, он продолжал болтать: — Поймите, при эмире — пусть он живет счастливо — то налоги с нас за опиум брали, то поборы и взятки брали, то палками лупили, то головы рубили. Говорили, пророк, да славится его имя, не позволял правоверным получать удовольствие. О аллах, какое дело пророку до опиума! Все только себе в мошну хотели насовать побольше… Теперь — велик аллах и его пророк! — сам господин Рауф Нукрат смотрит на наши дела вот так. — И он распялил пальцы и прикрыл ими глаза. — Понимаете! Ну-ну, курите, дорогой революционер мой!
Многозначительно почмокав губами, Абду Карим Хиобони скрылся за дерюжной занавеской. Из-за нее доносились приглушенные голоса и щелкание. Там играли в кости.
Прислужник зажег небольшой светильник, положил на палас найчу, комочек опия и ушел к себе в угол.
Но Файзи не шевельнулся. Он смотрел перед собой, и что-то похожее на тошноту начинало подниматься в груди.
Ладони, шея, лицо стали липкими. Отвращение вызывало в нем бренчание ожерелий, и тяжелое дыхание накрашенной красавицы, и возгласы курильщиков.
Но странно, он не встал, не ушел.
Он сидел и смотрел пустыми глазами на найчу, на огонек светильника и напряженно прислушивался. Показалось ему или нет? Кто-то произнес несколько слов, помянул имя зятя халифа правоверных.
Взглядом он старался проникнуть сквозь липкие клочья дыма, медленно колебавшегося в воздухе и принимавшего то зеленоватый, то сиреневый оттенок. Вдоль плохо оштукатуренных, дышащих промозглой прелью стен сидели и полулежали в засаленных ватных халатах терьякеши. В первый момент в полумраке они казались все на одно лицо; но нет, тут сидели и смуглые кареглазые бухарцы, и горбоносые, с тонкими лицами туркмены, и круглолицые скуластые каракалпаки, и с пронзительным взглядом белуджи, и даже неведомо откуда попавший сюда китаец. По временам они прикладывались к ходившему вкруговую обыкновенному тыквенному, захватанному грязными руками чилиму.
Временами колеблющееся пламя лампочки — жестяной коробки с трубочкой, из которой торчал чадящий фитилек, — озаряло изможденное лицо курильщика. Лампочка была накрыта стеклянным колпаком с отверстием наверху для выхода жара. Курильщик, жадно бормоча, дрожащими пальцами заправил черный шарик опия в круглое отверстие в полом грушевидном наконечнике найчи — длинной, грубо вырезанной из дерева трубки.
Он поднес найчу к отверстию в стеклянном колпаке под струю жара. Откашлявшись, начал тянуть.