мама, это рок-н-ролл Были времена и получше, были и почестней. Догорали дожди да веселые путчи, умирали ночи без дней. Были времена и построже, а были просто — пей, ешь да гуляй! Колотились и корчили пьяные рожи песни наших веселых стай. Были времена и почище, а были просто — ни да, ни нет… Рок-н-ролл рожден в одна тысяча девятьсот… световых лет. Наши песни — любовь и голод, под наши песни вставала весна, Драли горло нам серп и молот, благословила наш мир война. Когда власть валялась на улице на глазах у пьяных бичей, А орел походил на курицу, а страна была просто ничьей, Когда ветер сжигал нам руки, рвал историю баррикад, На любви только драные брюки да жестокий голодный взгляд. И рассовав по карманам речи, будущее — ваша мать! Ты залезала ко мне на плечи, а на сцене подыхала рать. И мы меняли вино на воду, доставая из пепла смычки, Для скрипок, которые запросто смогут умереть от этой тоски. что мне расскажет спящий проводник… Что мне расскажет спящий проводник? Пустые, дребезжащие стаканы на столике купейном у окна, несущегося мимо станции, вспорхнувшей в темноте. Мента, курящего в кулак заснеженной пустыни, точнее — глубины. Где, как нетрезвый, глупый ученик, стыдливо вывернув карманы, — мир наш пред Господом поник. Когда со мною встретится она — веселая, без грима, проявятся ли строчки на листе бумаги, что я комкал и таскал в башке своей, как в мусорной корзине, поверив благородной пантомиме — ее безмолвной красоте? Когда минуты станут длинными руками неотвратимой смерти, чем время будем мерить мы? Во что сыграем с ветром, облаками — одни среди зимы? Что мне расскажет Родина моя с плывущими кусками на экране любви замерзшей, вьюгой февраля, в пустой и темной пропасти зрачка по расширяющейся звездной пилораме? С водой технической, прокисшей в кране, в разбитом шприце тощего торчка, что в туалете просыпается, зевая, и смотрит на поля. Страж у дороги — пухлый снеговик, смотрящий зорко черными углями на сползший в яму старый грузовик, и тусклый мат, и полный жизни крик. Заливисто сверкает детвора, лишенная абстрактного мышленья, мир символов нелепых разрушая, ни с чем чужим взгляд этот не мешая, сметает нас, как мусор со двора. Что мне расскажет нищая старуха на злом перроне, с полным котелком картошки сваренной — назойливая муха, под хамством мокнущая, как под кипятком? За поездом устало семенит — глазами, полными разлуки и труда, руками, верными прощению и ласке. — Сынки, еда… — чуть слышно говорит, — кому, сыночки, деточки, — беда? Что мне расскажут эти города: многоэтажки, склады, чьи-то норы, одушевленные граффити гаражи и серые бетонные заборы? Унылая, неверная среда всех дней недели, ловит поезда, что до смерти ей надоели. Окраин грязных этого покоя никто не ценит, верится с трудом, что столько поколений есть в крови сего надоя. Но там, где третий, рядом еще двое, и свечкой теплятся церквушка и роддом. Куда они все едут? Что влечет нас всех в пространствах этих дальних, что в этих городах суицидальных где точно всё и всё так любит счет? Там всё конечно, кроме пустяков, что вечностью особенно любимы. И хочется простить мне остряков, в пространство бросивших: «НЕТ, НЕ РАБЫ МЫ!» новая жизнь
Вышел из комы ночью, Там где храм на крови без крова. Капельницы в клочья, Жить начинаю снова. Разлетелась вода снегом, Белой ваты жую мясо, Волчьим, вещим дышу бегом, Небо красное — будет ясно. Разродилась звезда ливнем, Порвала на ольхе платье, Процарапав тайгу бивнем, Воробьиною рвёт ратью. Зарастаю забытым словом На завалинке с домом-дедом, Парюсь в бане, чтоб свежим, новым Для охотника стать следом. Хорошо бы воды холодной Он за руку меня дёрнул. Я ему — «Ты чего, родный?», А он ствол достает черный… Закричала ворона белой, Бессознательной, злой клятвой. Эх, убитое мое тело, Всё родимые мои пятна. |