Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Хендрикье Стоффельс жила у художника полтора месяца, а он всего несколько раз взглянул на нее, да и то лишь для того, чтобы с лукавой улыбкой сравнить ее с тем портретом девушки, который он мысленно набросал в день, когда Клартье отрекомендовала ему свою землячку. Хендрикье оказалась брюнеткой с роскошными густыми волосами, которые отливали медью, когда она сидела у свечи. Роста она была небольшого: чтобы дотянуться до каминной доски или картины, ей приходилось вставать на стул, и даже ни разу не подойдя к ней близко, Рембрандт знал, что голова ее еле доходит ему до носа. Теперь он понимал, почему Клартье, еще плоскогрудая девочка, так часто прохаживается с Гертье насчет фигуры Хендрикье: новая служанка была девушкой полной и очень женственной — высокая грудь, узкая талия, округлые бедра. Верно, — думал Рембрандт, — она была как раз такой служанкой, которой он гордился бы, видя, как она открывает двери его заказчикам, если бы у него еще оставались заказчики. Глаза у нее были большие, темные и тихие, ее серое домашнее платье и большой накрахмаленный фартук отличались опрятностью и своей строгостью еще больше подчеркивали чистоту ее смуглого лица. Гертье ошибалась, утверждая, что Хендрикье справляется с делом не так быстро, как следовало бы: движения новой служанки были не столько медленными, сколько ровными и неторопливыми, как у грациозной и гибкой молодой кошки. Художник догадывался, что она достаточно умна, чтобы не выглядеть слишком умной в глазах своей предшественницы, которая может стать ей врагом. Он скорее угадывал, чем слышал, как она, наверно, смеялась в кухне, когда Гертье заявила, что мыть голову перед сном — лучший способ завести вшей. И хотя Титус явно льнул к новой служанке и старался завоевать ее расположение своим обычным способом — улыбкой или брошенным украдкой взглядом, Хендрикье не таяла от этих уловок малыша, относилась к нему нарочито холодно и чаще сажала его на колени к Гертье, чем к себе.

В доме не ощущалось никакого напряжения, из-за которого художника могло бы тянуть на улицу. Напротив, после приезда Хендрикье у него прекратились вспышки дурного настроения, Клартье перестала плакать, голова у госпожи Диркс больше не кружилась, и она не целовала хозяину руки. Эта опрятная и молчаливая девушка с мягкой поступью, казалось, излучала покой, и Рембрандт частенько думал во время своих апрельских прогулок, что именно этот покой, воцарившийся под его кровлей, и дает ему возможность свободно ходить по делам, хотя и то, куда он ходил, и то, как он вел себя, имело к делам весьма отдаленное касательство: стоило возможному заказчику появиться в салоне у Сиксов, как Рембрандт немедленно перебирался оттуда в уютную маленькую гостиную раввина Манассии бен Израиля. Он отчаянно нуждался в заказах и всячески уклонялся от поисков их, потому что в этом году задался самой невыгодной, хоть и поучительной целью — он писал самого себя. Как человек, который встал с одра долгой болезни и смотрится в зеркало, чтобы понять, какие следы оставили на нем лихорадка и беспамятство, так и Рембрандт созерцал себя, отяжелевшего, стареющего мужчину, который каким-то чудом пережил свою жену. Он беспощадно отмечал все: пустые безжизненные глаза, двойной подбородок, углубившуюся морщину между бровями, обвислые щеки, первую седину в сухих волосах, утративших рыжеватый блеск. И целый день видя себя в этой предельной обнаженности, он уже был не в силах надевать маску по вечерам.

Однажды, в конце апреля, он дольше обычного задержался у Пинеро и, возвращаясь домой, надеялся, что Гертье уже не ждет его и легла спать. По всей видимости, так оно и было. Дверь была заперта, огни погашены, и только на большом круглом столе в малой гостиной еще горела оставленная для него свеча, в неярком, но устойчивом свете которой пустая пивная кружка, аккуратно сложенная салфетка и тарелка с очищенным крутым яйцом, куском копченой селедки и ломтем хлеба, намазанного маслом, казались искусно поставленным натюрмортом. Рембрандт пожал плечами и со вздохом представил себе, как, наверно, беспокоилась бедная женщина, собираясь уйти наверх и прикидывая, что хуже — опасность пожара или неудовольствие хозяина тем, что его оставили в темноте.

Ему захотелось пива, чтобы запить ужин, и он, взяв кружку, направился в кухню, но внезапно вздрогнул и остановился: навстречу хозяину из темного угла в освещенное свечой пространство вышла Хендрикье Стоффельс. Видно было, что она прикорнула на стуле: передник немного смят, пышные волосы ниспадают на щеки свободнее, чем обычно. Но в глазах ее, сразу широко раскрывшихся и пристально устремленных на художника, не было следа только что виденных ею снов, как это всегда и бывает у молодых здоровых людей. Рембрандт смутился, словно это его самого застали врасплох и беззащитным после сна, а Хендрикье низко присела перед ним, и ее теплые губы, даже не дрогнув в улыбке, сохранили прежнюю серьезность.

— Позвольте, я принесу вам пива, ваша милость. Я ждала вас вместо госпожи Диркс: она боялась оставить свечу зажженной, а мне еще не хотелось спать, — сказала она, подойдя к нему и на мгновение остановившись, чтобы принять у него из рук кружку.

Рембрандт сообразил, что забыл поблагодарить девушку и даже поздороваться с ней.

— Принесите кружку и себе, — распорядился он, но фраза показалась ему холодной и резкой — он ведь не назвал Хендрикье по имени.

Вскоре она вернулась из неосвещенной кухни с двумя кружками — для него и для себя: очевидно, она, как кошка, умела находить в темноте то, что ей нужно. Рембрандт сел и принялся за еду и питье, но упорно глядел в тарелку и лишь через несколько минут заметил, что девушка по-прежнему стоит по другую сторону стола.

— Простите, Хендрикье, и садитесь. Коль скоро я попросил вас выпить со мной кружку пива, я, разумеется, рассчитывал, что вы сделаете это сидя.

— Благодарю, ваша милость.

Захрустев накрахмаленным передником, девушка опустилась на стул, на котором обычно сидела Гертье, но в движениях ее не было безжизненной усталости, свойственной госпоже Диркс.

— Ваша милость хорошо провели вечер?

— Довольно хорошо. Во всяком случае — шумно. А вы?

— У нас тут было тихо, как в могиле, ваша милость. Госпожа Диркс проверяла счета, Клартье вязала, а я чистила серебро. Титус тоже не шумел — он расплакался только после одиннадцати. Бедный малыш! — Хендрикье впервые улыбнулась, и Рембрандт увидел, как заблестели ее зубы под темно-красными губами. — Ему приснилось, что за ним гонится медведь.

Медведь… Мой дорогой медведь… мой бедный медведь… К глазам художника подступили слезы, горло перехватила спазма, не давшая ему разрыдаться. Он проглотил кусок, который жевал, оттолкнул тарелку и подумал, что, наверно, опять обидел девушку, не предложив ей поесть.

— Вы не голодны? Хотите чего-нибудь? — спросил он.

— Нет, спасибо, ваша милость. У меня нет привычки есть на ночь. Мы — люди бедные, и если нам удавалось садиться за стол три раза в день, то уже за одно это следовало бога благодарить. А теперь я вижу, что так оно и лучше — я хочу сказать, лучше, что я не ем перед сном. Я никогда не была худенькой, а у вас от хорошей пищи и вовсе полнеть начала, так что мне надо держать себя построже.

— А вот я ем слишком много и вижу, что тяжелею.

— Извините меня, но не такой уж вы отяжелевший, каким изображаете себя на картинах.

Хендрикье застенчиво взглянула на хозяина, и ее глаза на мгновение потеплели, словно предлагая художнику усмехнуться вместе с ней, а от полуподавленной улыбки на щеках образовались ямочки и в уголках рта пролегли чуть заметные морщинки.

— Неужели не отяжелел?

— Честное слово, нет, ваша милость. Я вчера подметала мастерскую и все думала, зачем вы так делаете. Это очень странно. Обычно, когда с человека пишут портрет, он прихорашивается, а ваша милость приводит себя в беспорядок да еще смотрится при этом в зеркало, словно нарочно страшилищем казаться хочет.

Сегодня он явно не владел собой. Минуту назад он чуть не разрыдался, а сейчас горло ему защекотал такой же неуместный или, по крайней мере, несообразно веселый смех: в том, что она приняла его попытку беспощадно заглянуть к себе в душу за желание казаться страшилищем, было что-то невероятно комичное. Но художник все-таки не расхохотался: какая-то непонятная осторожность не позволила ему от души посмеяться в такой поздний час вместе с милой отзывчивой девушкой, сидевшей по другую сторону стола. Он нахмурил брови, сжал губы и принял более суровый и отчужденный вид, чем того требовали обстоятельства.

98
{"b":"200510","o":1}