Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Подарки Рембрандт роздал в первые же полчаса, проведенные под отчим кровом. Он надеялся с их помощью перебороть обескураживающее безразличие родных и нежелание их поинтересоваться его делами, но ничего хорошего из его затеи не вышло. Лицо матери, изборожденное морщинами, как скорлупа грецкого ореха, осталось неподвижным; когда сын положил ей на колени подарки, она не встала с кресла, чтобы примерить платье, и лишь пощупала ткань и благоговейно ужаснулась, более того, явно огорчилась при виде дорогой броши, словно такая драгоценность обязывала ее прожить больше, чем она рассчитывала: надо же как-то оправдать сделанное вложение. Беличью муфту и капор для Лисбет художник тоже выбрал неудачно: сестра подчеркнуто дала ему понять, что эти вещи ей теперь ни к чему — ноги у нее пухнут так сильно, что она не может втиснуть их в приличные башмаки и поэтому редко выходит в город. Антье, правда, на все лады расхваливала красивую синюю юбку и корсаж, но тем не менее Рембрандт сразу же убедился, что яркий цвет и множество сборок делают фигуру и лицо его невестки особенно невыразительными. Только Адриан был искренне рад подарку, хоть и старался не показать этого: не в силах заставить себя похвалить красоту переплета и застежек, он все же погладил их потрескавшейся огрубелой рукой. И еще он выдавил, что у них с Антье никогда не было хорошей Библии, а у этой такой крупный четкий шрифт, что ему не придется напрягать ослабевшие глаза.

Почти всю первую ночь, ворочаясь на кровати, которую занимали когда-то двое людей, зачавших его, — мать уступила ему свою постель, заявив, что ей будет очень удобно спать в комнате Лисбет, — Рембрандт внушал себе, что его бессонница и подавленность совершенно случайны. Просто, вернувшись в дом, где прошло его детство, он каким-то необъяснимым образом опять превратился в ребенка и обиделся на родных за то, что они так холодно приняли его подарки и не проявили интереса к богатству и славе, которые ожидают его. Да и на что другое он мог рассчитывать? Адриан всегда завидовал ему и нисколько не ценил его искусство; Лисбет была настроена к нему еще более враждебно, потому что попыталась жить его жизнью и не сумела; а бедная Антье не могла выказать деверю больше сердечности, не поступившись при этом своей ролью хранительницы семейного мира. Что же до матери, то завтра, когда рядом не будет остальных, она, конечно, станет с ним совсем другой: коль скоро она живет с Адрианом и Лисбет, она не может обижать их таким отношением к младшему сыну, которое они непременно сочтут за обожание. Она не захотела говорить о его триумфах вероятнее всего потому, что стремилась оградить Рембрандта от пренебрежительных замечаний и переглядываний брата и сестры. И к тому времени, когда сон перебил течение его мыслей и расслабил его ноющие от усталости мышцы, художник решил, что лучший способ побыть наедине с матерью — это сделать ее портрет. Пока он будет писать ее в новом платье с меховой отделкой и брошью, он успеет убедить ее в том, что счастлив, и тем самым устранит тревожный разрыв между настоящим и прошлым.

Но на другой день обстоятельства сложились еще более неудачно: поездка, холодный прием и ощущение отгороженности от прошлого так измучили художника, что проснулся он лишь в одиннадцатом часу. Значит, он проспал завтрак, и родные несомненно решили, что таков образ его жизни: он обильно ест и пьет на ночь — недаром Адриан отпустил вчера замечание насчет его талии, ложится в полночь, а потом прохлаждается в постели и постыдно бездельничает бог знает до которого часа. Голова у Рембрандта была ясная, ему хотелось работать, но его поташнивало, и он не сумел ни принять веселый и довольный вид, подобающий столь удачливому человеку, ни налечь на домашнюю еду, чтобы показать, как она ему нравится. Установить мольберт тоже оказалось нелегко: поставить его в безупречно чистой гостиной или в одной из спален он не решался, расположиться с ним в кухне не мог — там ему и матери поминутно будут мешать, а провести большую часть дня в той комнате, где он проспал ночь таким тяжелым сном, художнику почему-то не хотелось. В конце концов, он выбрал последнее, но даже когда все было готово — мольберт установлен, палитра составлена, стул придвинут к окну, где на пол падал узкий прямоугольник неяркого солнечного света, начать работу удалось далеко не сразу: мать долго возилась с непривычным нарядом, хоть Антье и помогала ей. Лисбет предупредила брата, что обед будет позже обычного, в час дня, чтобы у него осталось побольше времени на работу, но, когда мать, тяжело опираясь на палку, вошла наконец в комнату, часы на колокольне уже пробили полдень.

Оставшийся в распоряжении Рембрандта час тоже оказался слишком коротким, потому что перед художником встала новая трудность. Маленькое иссохшее тело матери стало в бархате, мехах и золоте таким величественным, что ее небольшая лысеющая голова, которую Антье задрапировала складками белого шарфа, казалась совсем уж крошечной.

— Придется надеть на тебя какой-нибудь капюшон, мать, — сказал Рембрандт, — без него платье и брошь будут выглядеть слишком громоздкими.

Антье разыскала капюшон, тот самый, что он купил Лисбет, когда она жила с ним на Бломграхт, — коричневый шерстяной капюшон с вышивкой и бахромой с металлическими бусинками на концах. Вещь давно не была в употреблении, припахивала камфарой и наводила на мысль о больших надеждах, окончившихся поражением.

Не проработал художник и десяти минут, как уже понял, что полотно будет лучшим из всех многочисленных портретов матери, которые он когда-то написал. Теперь Рембрандт еще раз убедился в том, во что поверил, стоя на складе перед групповым портретом стрелков: он стал законченным мастером. Великолепная сеть морщинок на потемневшей коже лица, глубокий ворс бархата, согретые солнцем волоски меха — он без малейшего труда переходил от одного к другому, снова возвращался к уже сделанному, упиваясь своим мастерством, и не замечал, что из его решения поговорить с матерью ничего не получается, пока не перехватил наконец ее печальный вопросительный взгляд.

— Групповой портрет стрелков, о котором я рассказывал тебе, мать, будет самой большой из всех моих картин. Он огромен, больше вон той стены, — спохватившись, начал он и взмахом кисти очертил в воздухе контур гигантского полотна.

— А сколько ты за него получишь? — спросила она таким глухим и безжизненным голосом, что слова ее прозвучали упреком упоенному своей силой сыну.

— Тысячу шестьсот флоринов.

— Тысячу шестьсот флоринов? — недоверчиво переспросила мать, но тон у нее был не удивленный, а разочарованный. — А сколько, ты сказал, будет человек на картине?

— Человек двадцать.

— Что ж, тебе виднее. Ты лучше знаешь цену таким вещам, — отозвалась она, по-прежнему опираясь руками на палку, чтобы сохранить позу, и от этого еще более отчужденная и бесстрастная. — Но я думала, что двадцать человек платят больше.

— Так не бывает. Каждый участник группового портрета платит меньше, чем дал бы за свой отдельный портрет. Тот стоит четыреста-пятьсот флоринов, групповой же — другое дело. Тысяча шестьсот флоринов за него — завидная цена. Поверь, Стрелковая гильдия еще никому не платила таких денег. Кетель и Элиас, — Рембрандт выбрал имена, которые должны были быть известны даже его матери, — и те получали куда меньше.

— Да, это, наверно, очень большие деньги, — согласилась мать, но ее настороженный уклончивый взгляд отнюдь не выразил одобрения. — Но этого не хватит, чтобы расплатиться за купленный тобою дом.

Рембрандт подавил раздражение, которое вызвал в нем этот намек на то, что у него нет ни других денег, ни сбережений, ни уверенности в будущем.

— Мы заплатили за дом не из гонорара, — ответил он. — Мы пустили на это часть приданого Саскии — у нее в банке куча денег, и мы их почти не трогали.

— А, это деньги Саскии… — умышленно холодно и безразлично отозвалась она, давая ему понять, что деньги Саскии ее не касаются. Его дела, его деньги — это могло ее интересовать, но Саския и все, что ей принадлежало, нет, это не принималось в расчет, этого просто не существовало.

80
{"b":"200510","o":1}