Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Нет, он не любит этих бюргеров, он чувствует себя с ними неловко даже тогда, когда Саскии удается искусно настроить их в его пользу и они пытаются проявлять сердечность. А почему бы им ее не проявлять? Ведь они сами, их друзья или родственники, несомненно, жаждут попасть в его список. Холодная учтивость — вот и все, чем может он ответить вдове бургомистра, расточающей избитые и затасканные похвалы его «Уроку анатомии», или глупой пожилой даме, уверяющей, будто кружева у него на портретах такие подлинные, что их хочется потрогать пальцем, или старому судье со слезящимися глазами, который говорит, что ходит смотреть его «Страсти» всякий раз, когда бывает в Гааге.

Со вторым блюдом приглашенные расправлялись уже гораздо оживленнее — вероятно, потому, что в кружки непрерывно подливалось отличное пиво, пожертвованное по случаю торжества одной из самых крупных амстердамских пивоварен. Наконец зазвенел колокольчик, и присутствующие вновь обратили взгляды к столу ораторов, за которым, собираясь сделать какое-то объявление, поднялся председатель банкета.

— Друзья и почтенные граждане нашего родного Амстердама! — сказал он. — Сейчас к нам обратится с краткой речью человек, который не нуждается в том, чтобы я представлял вам его. Разрешите передать слово главе Хирургической гильдии, нашему любимому и уважаемому Николасу Питерсу, более известному под именем доктора Тюльпа.

Врач выждал, пока смолкнут вежливые рукоплескания, и отвесил собравшимся низкий поклон, проделав это с такой быстротой и с таким натянутым лицом, что было ясно — он не придает слишком большого значения ни аплодисментам, ни своему почетному положению в обществе, ни краткой речи, которую намерен произнести. Однако, несмотря на кривую улыбку, появлявшуюся в уголках его рта всякий раз, когда он останавливался, делая паузу или переводя дух, все, что он говорил, звучало искренне и честно. Те, кто присутствует здесь, — сказал Тюльп, — сошлись сюда, чтобы отметить окончание еще одного года плодотворной работы. Но одно дело отмечать событие, а другое — предаваться самодовольству, и он не сомневается, что собравшиеся понимают это не хуже его. Очень хорошо, конечно, что истекший год ознаменовался известными успехами: посажено довольно много деревьев, и теперь получился настоящий плодовый сад, несколько увеличены порции хлеба и селедки, стало больше торфа для каминов, выросло число книг в маленькой здешней библиотеке. Это очень похвально, и тем не менее он обязан напомнить, что этого мало. Каждый щедрый благотворитель без труда поймет это, если попробует хоть на один завтрашний день ограничить себя тем, что он дал другим. Хочется ему, допустим, побаловать себя бокалом подогретого вина? Но о вине в маленьких домиках и не слыхивали. Понежиться в кресле с подушками и мягкой спинкой? Но здесь сидят на голых досках. Укрыться теплым одеялом? Но тут считают вполне достаточным одну простыню и реденькое покрывало. Нужна ему лампа, чтобы читать ночью, когда не приходит сон? Но масло здесь выдают в строго ограниченном количестве, и свет гасится уже в девять часов, хотя старики, как известно, спят мало. Амстердам славится своими благотворительными заведениями, по числу их он, несомненно, превосходит все города Европы. И все же, пока пропасть между тем, чем владеет человек, и тем, что он готов пожертвовать, так глубока, как сегодня, никто из присутствующих, включая оратора, не имеет оснований быть довольным собой.

Саския, глаза которой заблестели от слез, подняла руку и незаметно вынула из ушей крупные жемчужные серьги. Рембрандт потрепал ее по колену и трижды показал ей растопыренные пальцы — он намерен пожертвовать тридцать флоринов. Она кивнула и улыбнулась ему, но тут председатель банкета строгим голосом объявил, что следующее и заключительное слово на сегодняшнем вечере будет предоставлено господину Иосту ван ден Фонделю, творения которого являются украшением родного языка и славой Амстердама и который прочтет стихотворение, написанное по случаю торжества.

Плотный стареющий лавочник в коричневом камзоле и плохо накрахмаленном полотняном воротнике встал из-за стола и подошел поближе к свету, держа в коротких толстых руках внушительный свиток пергамента с очередным украшением родного языка и славой Амстердама. Голос, вырвавшийся из его упитанной груди, был зычен и напыщен. Первая строфа — а слушают всегда только первую строфу, — открывшаяся традиционным обращением к классическим богам, представляла собой мешанину из богословия и философии. И все это выглядело особенно тошнотворно из-за тех, кто окружал поэта: Тесселсхаде Фисхер изображала на лице восторг, у Хофта был вид человека, созерцающего некое блаженное видение, а фон Зандрарт кивал головой на каждой рифме, словно созвучие двух не к месту притянутых слов казалось ему настоящим чудом.

— О чем здесь говорится? — шепотом спросила Саския.

Рембрандт пожал плечами и, не думая о том, что на него смотрят, развел руками. Он предполагает, что стихотворение толкует о «закате дней»: в нем развивается нелепая мысль о том, что, поскольку некоторые боги, например, Юпитер, Сатурн и Нептун, тоже стареют, старость равняет нас с богами. Все остальное время Рембрандт развлекался тем, что смотрел на стол стариков и задавал себе различные заманчивые вопросы. Как выглядел бы Юпитер, если бы потерял все зубы? Страдал ли Сатурн недержанием мочи? Не жаловались ли друг другу морские нимфы на старческую похотливость Нептуна? А поскольку от этих вопросов щекотало в горле и хотелось смеяться, Рембрандт был только доволен, что соседи по столу, которых, несомненно, остановил его плотно сжатый рот, не стали требовать от него изъявлений восторга, когда чтение кончилось и раздались громовые рукоплескания.

Эти рукоплескания и ликующий звон колокольчика, потрясаемого председателем банкета, возвестили о завершении томительной церемонии. Поздравители уже выстраивались в очередь, и Рембрандт, схватив жену за руку и лавируя между группами гостей, побежал туда, где под редкими деревьями стояли сегодняшние ораторы. Он с Саскией, пожалуй, еще поспеет домой, и кто-нибудь из офицеров, возвращаясь из Стрелковой гильдии, заглянет к ним.

Но выпутаться из этой истории оказалось потруднее, чем предполагал художник. Добрый доктор раздражающе отеческим тоном предупредил, чтобы Рембрандт и не думал удирать, а, напротив, задержался — надо же по крайней мере поздравить второго оратора.

— Но я незнаком с ним, и мы собирались…

— Ничего, познакомитесь.

— Но мы ждем, что к нам зайдут офицеры и…

— А он ждет, что вы подойдете и поговорите с ним.

— Но почему?

— Потому что я ему сказал, что вы это сделаете. Подождите несколько минут, и я представлю вас. А ваша компания, видит бог, потерпит — я не слишком часто прошу вас об услуге.

И Тюльп потащил ван Рейнов туда, где им предстояло произнести благоглупости, которых от них требовали. Фондель уже скатал в трубку длинный лист, по которому читал свой шедевр и передал пергамент фон Зандрарту, принявшему его с таким видом, словно это был свиток священного писания. Тем не менее разговаривая с учтивым поэтом, было как-то неловко брать воинственный тон, и, не стой рядом с ним этот проклятый, доводящий до белого каления немец, Рембрандт, пожалуй, сказал бы ему то, что, несомненно, говорил каждый: «Я с истинным наслаждением и удовольствием прослушал великолепные стихи, которые вы сегодня прочли».

Но сказать это он не мог, во всяком случае, не сказал. Когда Тюльп, стоявший позади него и Саскии, по-отечески подтолкнул его в плечо, художник выдавил только:

— Вы прочли сегодня очень ученую вещь, господин ван ден Фондель. Она так богата мыслями, что, боюсь, я не все понял. Надеюсь, мы скоро увидим ее напечатанной.

— Вам трудно было следить за некоторыми строфами, господин ван Рейн? — осведомился поэт.

— Нет, я имею в виду не отдельные строфы. Я хотел сказать, что стихотворение в целом нелегко воспринять на слух.

— Неужели? А вдруг такое же впечатление сложилось и у других слушателей? — искренне забеспокоился Фондель. Губа его под мягкими усами отвисла, на гладкий круглый лоб легли две морщины.

70
{"b":"200510","o":1}