— Почему бы тебе не вернуться в Лейден и не попробовать счастья в типографии Эльзевиров? С гравировальными досками ты обращаться умеешь, значит, из тебя выйдет хороший печатник, — отозвался Рембрандт.
— Но в Амстердаме тоже есть типографии.
— Конечно. Я просто думал, что дома тебе будет хорошо.
— Хорошо мне нигде не будет. — Опять-таки это был не упрек, а просто замечание. — Но, думаю, мне лучше остаться в Амстердаме и подыскать себе место: тут не надо рассказывать своим, что случилось. А кроме того, я смогу видеть вас — не часто, конечно: я ведь знаю, как вы заняты.
Рембрандт круто отвернулся, чтобы не видеть его тупого, бесхитростного лица. Сейчас он ненавидел все: себя, свою роскошь, свои картины с изображением страстей господних. Он подошел к комоду у окна и выдвинул верхний ящик. Там лежали деньги, несколько драгоценных камней и кисти, которые ван Флит столько лет содержал в чистоте и порядке.
— Вот возьми. Это поможет тебе на первых порах, — сказал он, вынув горсть флоринов и пересыпая их в толстую желтоватую ладонь.
— Спасибо. Вы были очень добры ко мне, учитель.
— Неправда, не был. — Рембрандт чуть не сорвался на крик — так ему было больно. — Будь я добр к тебе, я после первого же года сказал бы тебе то, что сказал сегодня.
— Это не ваша вина. Вы никогда не говорили, что я умею писать. А я радовался этому, хоть мало чему научился. Поверьте, я ни о чем не жалею. — Ван Флит вздохнул, встряхнулся и стал складывать свою папку. — Если позволите, я соберу тут покамест свои вещи. А вы меня не ждите — ваша сестра уже подала ужин. Еще раз спасибо за все, и да благословит вас господь. Спокойной ночи!
После такого объяснения Рембрандту уже не лез кусок в горло, и это было весьма некстати: по субботам, — а сегодня выдалась именно суббота, — Лисбет превосходила самое себя и готовила особенно вкусный ужин. Сегодня Рембрандта ожидали «холодное блюдо», жареный гусь и салат, возвышавшиеся на столе, который Саския по-праздничному уставила китайскими тарелками и стеклянными бокалами. Накрывать на стол было единственной хозяйственной обязанностью Саскии, но ее золовка редко упускала случай намекнуть, что она не справляется даже с этим. Вот и сегодня, как только его любимая в красивом воротнике из зубчатых кружев, с разрумянившимся и оживленным лицом и новыми жемчужными серьгами в ушах уселась на свой стул, Лисбет взяла салфетку Рембрандта, чуть смявшуюся с одного угла, и достала из буфета другую, посвежее, а Саския провела кончиком языка по нижней губе и вздохнула.
Обыкновенно, когда Лисбет позволяла себе такие причуды, Рембрандт обменивался с женой быстрым понимающим взглядом, но сегодня Саския долго не поднимала своих пламенных ресниц. А когда она наконец посмотрела на него, глаза ее не сверкнули язвительным весельем — в них светился настойчивый вопрос. Пусть она ничего не смыслила в хозяйстве или в никому не известных авторах, которыми увлекается Маргарета ван Меер, но своего мужа она видела насквозь и могла побиться об заклад, что от нее не скроется даже тень, скользнувшая по его лицу.
— Что случилось, Рембрандт? Ты нездоров? Или что-нибудь еще? — спросила она.
Он уверил ее, что совершенно здоров, и добавил, чтобы она побольше пеклась не о его, а о своем здоровье. Правда, он не сказал, чтобы она побольше ела и обязательно меняла башмаки, после того как попадет под дождь — рядом сидела Лисбет, а при ней ему лучше было не намекать на свою любовь к жене. Из-за Лисбет Рембрандт и Саския давно уже привыкли скрывать свои чувства и мысли при встречах за столом после целого дня разлуки, и только перед сном, раздеваясь, они разговаривали обо всем, что накопилось у них на душе. Но в этот вечер она не могла ждать; она отодвинула тарелку с еле початым кушаньем и спросила, не случилось ли чего-нибудь худого в мастерской.
— Нет, ничего, — ответил художник, стремясь отложить разговор до тех пор, пока настроение Лисбет не исправится. — Но у меня был неприятный разговор с ван Флитом. Я сказал, что не могу больше держать его. Мне кажется, это было давно пора сделать.
Саския не сумела подавить быструю улыбку, от которой на лице ее заиграли ямочки, — и это, конечно, был промах.
— Что ж, никто не станет винить тебя за то, что ты отпустил его, — сказала она, старательно избегая удивленных светлых глаз золовки. — Пусть лучше займется чем-нибудь другим: ему всегда было не место в мастерской.
— Простите, — вмешалась Лисбет, — а что, собственно, вам в нем не нравится; его манеры или то, как он пишет?
Ответить следовало бы Рембрандту, но он не успел придумать примирительную фразу — Саския опередила его.
— И то и другое, — отрезала она, глядя прямо в лицо Лисбет. — Он не умеет и никогда не умел писать — это понимаю даже я. И, кроме того, он слишком редко моется.
— Я не разбираюсь в живописи, — возразила Лисбет, бросая салфетку на стол. — Поэтому я не берусь о том, как он пишет. А если он на чей-то вкус недостаточно чистоплотен, то, вероятно, лишь потому, что, как лошадь, работает по дому. Один бог знает, как я теперь управляюсь одна с мытьем окон, топкой печей и беготней по лавкам. Я понимаю, вы все уже решили между собой. Но почему никто не спросил меня, почему никто не думает, каково придется мне, когда уйдет ван Флит?
— Я никого не спрашивал, как мне поступить с ван Флитом. Ученики мои — я и решаю, — вмешался Рембрандт, чувствуя, как гусь жирным комом застревает у него в желудке. — Мастерская принадлежит мне, и я вправе отказаться от любого ученика, который не отвечает моим требованиям.
— А не скрываешь ли ты сам от себя истинных причин своего решения? — спросила Лисбет. — Ты знал, какой из Флита художник еще до того, как привез его в Амстердам. Не потому ли ты отказал парню, что все стали здесь чересчур изысканными и он уже не устраивает тебя даже как поденщик? Не потому ли, что тебе стыдно за него перед Флинком и Болом, перед твоими богатыми заказчиками и знатными гостями?
— А если даже отчасти и так? — сказал Рембрандт, глядя на сестру поверх посуды. — Предположим, что он ставит меня в неловкое положение. Разве из этого следует, что я собака?
— Никто не называл тебя собакой. Но ты стыдишься его и отказал ему, как только он тебе стал не нужен, — вот и все, что я сказала.
— Я предоставил ему все возможности, а он не сумел воспользоваться ими. Он изо дня в день жил среди воспитанных людей и не научился мыть шею. Он сидел за одним столом с людьми, а до сих пор ест, как животное. Он слышал вокруг правильную речь, а у него изо рта вылетает такое, чего можно ждать лишь от возчика. Если он ничему не научился за все эти годы, то виноват в этом не только я, но и он сам.
За этой вспышкой последовало зловещее молчание, но даже оно не вызвало у художника такого отвращения, как жестокие слова, которые его вынудили сказать о бедняге ван Флите, так беспрекословно ушедшем из дому.
Когда Лисбет заговорила снова, голос у нее был глухой и ровный.
— Я понимаю, на что ты намекаешь. Я для тебя — то же самое, что ван Флит, — сказала она. — Конечно, ты не станешь утверждать, что я слишком редко моюсь или ем, как животное, но я не ручаюсь за правильность речи и не стала изящной дамой, несмотря на изумительные возможности, которые ты мне предоставил.
— Не будь смешной. Ты же знаешь: речь не о тебе.
— Ты покончил с простой, естественной жизнью, которой мы жили в Лейдене, ты стыдишься ее, ты не хочешь, чтобы ван Флит или кто-нибудь вроде него мозолил глаза твоим новым знатным друзьям. А раз ты по частям выбрасываешь эту жизнь за борт — недаром ты вышвырнул ван Флита из дому, как изношенный башмак, — я не стану ждать, когда наступит мой черед. Я уйду раньше, чем мне предложат уйти. Я немедленно уложу вещи и с первым же судном уеду отсюда.
Если Рембрандт не сразу ответил на выходку сестры, то лишь потому, что просто онемел от изумления: ему никогда не приходило в голову, что Лисбет может уйти. И сейчас, глядя на ее покрывшийся пятнами лоб, он впервые представил себе, как хорошо станет тут без нее: можно будет предаваться любви, не боясь, что у тебя вырвется смех или вскрик, завтракать и ужинать когда и как вздумается, не считаясь с неуклонным распорядком дня. Можно будет ездить куда угодно, не чувствуя себя стесненным присутствием третьего человека в карете, устраивать вечеринки, не думая о том, что на них надо приглашать кого-нибудь, кто ухаживал бы за его сестрой и ублажал ее, чтобы она не обиделась…