Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Все шло так хорошо — пастор кивал головой с таким серьезным сочувственным видом, его жена так по-матерински дотрагивалась до рукава Рембрандта, что художник не понял, почему внезапно наступило всеобщее смущенное молчание. Госпожа Сильвиус с беспокойством посматривала за окно, где угасал день; муж ее рассматривал свои ногти, и нервная улыбка кривила уголки его рта; а на бледных щеках Саскии загорелись два красных пятна, и девушка, высоко вздернув голову, неожиданно сняла с колен жалкий букет и положила его на пол, явно показывая, что отвергает его.

— Уже темнеет, — сказала старушка.

Муж ее кашлянул, Саския отряхнула с колен листок самшита.

— Да, темнеет, — повторила госпожа Сильвиус дрогнувшим, но решительным голосом. — И если вы, дети, хотите погулять в саду, то не медлите.

— Тетя! — воскликнула Саския.

— Да, конечно, конечно, — отозвался Рембрандт. — Я еще не видел вашего сада.

Ошеломленный, он встал и, поскольку пасторша не двигалась с места, предложил руку Саскии. И только тогда, когда они вдвоем безмолвно вышли за дверь, миновали островок подстриженных самшитов, очутились в саду, где прохлада и увядающая листва уже возвещали о приближении осени, и встали под желтеющим явором, девушка, все так же молча, обернулась, посмотрела Рембрандту в лицо, и он все понял. Они дали ему возможность, которую он, по глупости своей, не сумел найти сам: они услали его в сад, чтобы он объяснился в любви.

— Если вы не хотели, не надо было идти, — сказала она прерывающимся от слез голосом. — Я не просила тетю посылать вас со мной. Можете уходить.

День померк уже настолько, что Рембрандт с трудом различал девушку. Волосы ее расплывались в тумане, лицо казалось залитым слезами овалом, глядевшие в сторону глаза влажно блестели.

— Зачем мне уходить? Я хочу вечно быть с вами.

— Судя по тому, как вы себя вели, в это трудно поверить.

Он шагнул к ней, ступая по опавшим листьям, и ее чистое, как ребенка, дыхание донеслось к нему вместе с ароматом увядающих летних цветов.

— Я никак не мог решиться. Я боялся, — сказал Рембрандт.

— Боялись? Чего?

— Боялся спросить, боялся, что вы мне откажете.

Саския закрыла лицо руками, громко расплакалась, и ее рыдания болью отзывались в его груди.

— Вы заставили меня, забыв стыд, бегать за вами и еще боялись, что я откажу вам! — возмущенно воскликнула она.

Рембрандт потянулся к ней, но заключить Саскию в объятия оказалось не так просто: прежде чем подпустить его к себе, она излила свою растоптанную гордость в граде ударов, которым се нежные кулачки осыпали его грудь.

— Вы не появлялись у нас, вы не говорили, что любите меня. Я должна была признаться во всем Лотье. Даже сегодня вас пришлось чуть ли не силой послать со мной в сад, — кричала она, потом вдруг прильнула к нему, и первый их поцелуй был соленым от ее слез.

— Но я же люблю вас, люблю! — твердил Рембрандт, прижимая Саскию к себе, баюкая ее и сходя с ума от страсти и нежности, гордости и раскаяния, ликования и жалости.

— Любите? Правда?

— Правда, правда. Я знал это с той самой минуты, как увидел вас, когда вы вошли с Хендриком…

— Я не такая, какая вам нужна, — снова всхлипнула она. — Я не умная.

— Вы бесконечно выше всего, о чем я мог только мечтать, и мне до сих пор не верится, что я держу вас в объятиях.

— Да, держите, но должны отпустить: мне надо пойти и все рассказать тете и дяде — они волнуются за меня.

Но он еще с минуту удерживал ее, целуя круглый лоб и непослушные кудри, скользя губами по ее губам и твердя про себя: «Она в моих объятиях! Я целую ее губы!..» Рука Саскии, которой она только что била его, теперь нежно, по-детски гладила его камзол, словно пытаясь стереть следы ударов, и Рембрандт вспомнил о ее раненой гордости.

— Значит, вы пойдете за меня? — спросил он.

— А что же мне еще остается? — полунасмешливо, полурадостно рассмеялась она, и он почувствовал на своем плече ее теплое дыхание.

Потом Саския оторвалась от него, привела в порядок платье и волосы, отерла лицо тыльной стороной руки и, минуя самшитовый островок, пошла к распахнутой освещенной двери.

Госпожа Сильвиус стояла у маленького столика в прихожей, с нарочито деловым видом обирая сухие листья с букета зелени. Но, заслышав шаги молодых людей, она немедленно подняла голову; Рембрандт прочел в ее глазах безмолвный вопрос и, несмотря на показную суровость ее лица, понял, как часто его возлюбленная плакала на груди у своей тетки. Саския кивнула головой, обе женщины обнялись, и седые волосы, расчесанные на пробор, смешались с огненными кудрями.

— Желаю вам обоим такого же счастья, каким я наслаждалась со своим мужем, — сказала пасторша, глядя на художника через плечо племянницы влажными от слез глазами. — Я искренне счастлива за вас. Ступайте в кабинет, Рембрандт, и поговорите пока с пастором, а мы с Саскией поднимемся наверх. Но вы еще увидитесь с ней до ухода. Благослови вас бог, дорогой племянник! Доброй ночи!

Пастор уже дожидался художника в кабинете, торжественно восседая за столом между двумя свечами в высоких медных подсвечниках, струившими ровный устойчивый свет.

— Садитесь, сын мой, — пригласил пастор тоном, не позволявшим определить, к кому он обращается — к будущему члену своей семьи или к одной из заблудших овец, которых господь вверил его попечениям. — Я хочу побеседовать с вами о вашей невесте. Сейчас вы этого, конечно, не замечаете, но, вероятно, наступит время, когда ей не хватит того, чего муж требует от жены. Саския — сама привлекательность, но ровным счетом ничего не умеет. Она прекрасно танцует, укладывает фрукты, составляет букеты и способна обворожить самого сурового кальвинистского пастора, так что он позабудет ради нее о дне страшного суда, но жена моя уверяет, что наша племянница не в состоянии сделать прямой рубец или стушить горшок мяса. Правда, у вас хватит средств на то, чтобы завести достаточное количество прислуги: отец оставил Саскии сорок тысяч флоринов, — пастор отчеканил эту ошеломляющую цифру так отчетливо, словно всякая попытка произнести ее скороговоркой была для него равносильна вульгарному жеманству, — да и вы сами, как я понимаю, зарабатываете более чем достаточно. Одним словом, наилучшая забота о ней будет состоять для вас в том, чтобы поручать другим все, чего она не научилась делать сама.

Рембрандт молчал — его слишком ошеломили сорок тысяч флоринов.

Даже четвертая часть этой суммы казалась ему неистощимым сокровищем, но он ни за что не сказал бы сейчас вслух, что на эти деньги они с Саскией могут жить в роскоши до конца дней своих.

Пастор обхватил пальцами подсвечник и потирал его гладкое основание.

— Я должен сказать вам еще кое-что, но не знаю, как выразить свою мысль. Жизнь пылает в Саскии ярким пламенем, и это очень приятно наблюдать со стороны. Но она всецело живет настоящим, никогда не думает о будущем и почти не вспоминает о прошлом. Горести мира сего не занимают никакого места в ее мыслях. Я не хочу сказать, что у нее черствая натура — нет, сердце у нее на редкость доброе, но она, видимо, верит, что для нее не существует трудностей, и воображает, что жизнь — это сплошной долгий праздник. Я, например, просто не могу представить себе ее у постели больного ребенка.

— Она молода и, наверно, всегда была так счастлива, что даже не понимает, что такое горе, — вставил Рембрандт. — Думаю, что жизнь еще научит ее уму-разуму — мы все, даже самые счастливые из нас, удивительно быстро постигаем эту науку.

— Я того же мнения. Но… — тонкая рука пастора чуть поднялась и примяла воск, капавший со свечи, — но если придет беда, не ждите от Саскии стойкости и не будьте строги к ней, когда этой стойкости у нее не окажется. Она ребенок, сын мой, и, боюсь, всегда останется ребенком.

— Ничего, у меня стойкости хватит на нас обоих.

— Надеюсь. Искренне надеюсь.

Пастор вздохнул, как человек, выполнивший тяжкий долг, и откинулся на резную спинку стула.

59
{"b":"200510","o":1}