Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Где же ваши карандаши? — спросила она. — Я что-то их не вижу.

— Здесь, в кармане.

Рембрандт повернулся и заметил, что, если он подвинет голову еще на дюйм, щека его прильнет к груди Саскии.

— А бумага? Бумага у вас есть?

— Да, в другом кармане.

— Вот и прекрасно! Идемте же.

Пальцы девушки коснулись руки Рембрандта, и пальцы его непроизвольно, словно они жили своей собственной жизнью, сомкнулись вокруг ее теплой и мягкой руки в ямочках.

— Извините нас, — сказала Саския собравшимся. — Вы болтайте, а мы займемся кое-чем поважнее: Рембрандт ван Рейн согласился сделать набросок с меня.

Куда еще мог он усадить ее, как не на ложе, на котором в начале вечера валялся Маттейс Колкун? Конечно, прежде чем она опустилась на медвежью шкуру, Рембрандт постарался сделать так, чтобы на постели не осталось следов чужого мужского тела. В углу было сейчас темно, и, усаживая Саскию в позу, поднимая вверх ее головку, укладывая на коленях теплые влажные руки, откидывая назад разметавшиеся кудри, он все время слышал, как колотится его сердце. Затем с поистине царственной гордостью, которую придали ему новоиспеченная слава и послушная улыбка девушки, он властно потребовал свечей, и свечи были немедленно поставлены на пол и на полку над кроватью. Всего их оказалось семь, и стояли они так, что весь их свет падал на Саскию, озаряя ее волосы, драгоценности, глаза, приоткрытые губы. Какое великое счастье быть художником — это дает право смотреть! И штрихами, уверенными и в то же время трепетными, мастерскими и в то же время нежными, он рисовал полные веки, виски, затемненные упругими колечками локонов, и ямочку в самом низу круглой шеи.

— Натурщице позволено разговаривать, маэстро?

— Да, при условии, что она не вертит головою.

— К лицу мне это платье?

— Вам любое к лицу. К тому же это не имеет значения — я рисую не платье, а вас.

— С кем из собравшихся вы знакомы ближе всего — помимо Хендрика, конечно?

— С Аллартом ван Хорном и доктором Тюльпом. Господина ван Пелликорна я почти совсем не знаю. Я пишу его дядю, бургомистра. Он человек очень спокойный и скромный, несмотря на свое высокое положение.

— В самом деле? Очевидно, эти достоинства у них в семье не передаются по наследству.

Эти слова привели Рембрандта в такой восторг, что он мгновенно сделал три наброска в разных ракурсах. Делая последний, он опустился перед Саскией на колени так близко от девушки, что запах ее тела, влажный и чистый, как у только что выкупанного ребенка, коснулся его ноздрей и участил биение его сердца.

— Сколько раз вы будете рисовать меня?

— Триста, четыреста с божьей помощью.

— Не надо льстить. Я спрашиваю лишь про сегодняшний вечер.

— Сегодня больше не буду — бумага кончилась.

— Кончилась бумага? Вот жалость! Тогда, по-моему, нам пора вернуться к остальным.

Остальные — Рембрандт вспомнил о них только тогда, когда встал с колен — собирались спуститься вниз, в лавку, и устроить там танцы: у Хендрика был сейчас в продаже клавесин, а доктор Тюльп с грехом пополам умел играть.

— А вы не покажете, что из меня получилось? — спросила Саския.

— Нет. Сперва я должен немного проработать рисунки сангиной и бистром.

— А когда вы это сделаете?

Рембрандт понимал, что ей хочется сказать. Где бы она ни была, она будет думать о нем, о том, как он работает над линиями ее щек, шеи, груди. И от сознания этого по коже его пробежал какой-то необыкновенно упоительный холодок.

— Думаю, что сегодня же ночью, — ответил он, складывая бумагу и пряча ее в карман. — Сегодня, как только вернусь домой, пока еще будет свежо воспоминание; потом завтра утром, когда голова прояснится и я сумею увидеть свои ошибки.

Она смотрела на него сквозь полуопущенные веки, и холодок полз у него теперь не только по плечам, но и по спине. Будет ли она думать о нем ночью, раздеваясь перед сном? Будет ли думать утром, когда, растрепанная, потягиваясь и зевая, проснется в своей теплой постели? Он протянул ей руку и помог встать с ложа. Бедра ее оставили отпечаток на медвежьей шкуре, Рембрандту не хотелось, чтобы этот отпечаток видел еще кто-нибудь, и он очень обрадовался, когда, подойдя с девушкой к остальным, услышал, что все идут вниз танцевать.

Было как-то странно танцевать в лавке среди статуй, картин, серебряной утвари и фарфора, при скупом свете немногих свечей, под бренчание клавесина и резкие прерывистые звуки флейты, на которой играла Маргарета. У Рембрандта стучало в висках, перехватывало дыхание, но руки и ноги никогда еще не были такими легкими, такими свободными. А она… Она мелькала перед ним, огненной струйкой вплетаясь в узор танца, и ветер движений развевал ей волосы, а голова была запрокинута, словно девушка прислушивалась к тому, что шепчет ей какой-то незримый и влюбленный бог. Один раз, взяв Рембрандта за руки в соответствии с правилами танца, она тут же нарушила их, притянув художника близко к себе. В другой раз, внезапно появившись перед ним при повороте, она громко рассмеялась, протянула руку и дернула его за волосы.

Алларт потерял шарф и кричал, что это пустяки. Кто-то с треском врезался в венецианское стекло, и Хендрик, задыхаясь, объявил, что это нисколько его не огорчает. Наконец, все изнемогли, но это было неистовое изнеможение, как у торжествующего пловца — огонь превратился сейчас в воду, и Рембрандт, хватая ртом воздух, устремился к девушке мимо чьих-то глаз, масок, перьев и рук, которые расплывались перед ним, словно на них снова и снова накатывались волны. Они протанцевали уже не менее получаса, когда Рембрандт смутно почувствовал, что рядом с ним зеркало, в которое ему лучше не заглядывать; но он заглянул, и оно выбросило навстречу ему из водоворота наслаждений лицо утопленницы — Маргарета, с искаженным от напряжения лицом, дула во флейту, рот у нее был карикатурно сморщен и в светлых навыкат глазах стояли слезы.

Когда танцы кончились, всем захотелось пить, сверху принесли еще вина, и Рембрандт глотал его, понимая, что отравляет себя — он и без того уже много выпил. К тому же сидел он сейчас на неудачном месте: последний взрыв бешеного танца отшвырнул его в угол к Алларту и Лисбет.

— Что ты сейчас пишешь? — спросил Алларт.

— Портреты. Старого философа, который читает книгу. «Похищение Прозерпины».

— А кто позирует тебе для Прозерпины?

— Никто. Мне достаточно моего воображения — моего неуемного воображения.

Алларт рассмеялся и хлопнул его по плечу, но Рембрандт не смог ответить ему тем же и лишь мрачно уставился на Саскию, которая сидела на прилавке, постукивая ногами по доскам и выставляя напоказ щиколотки в красивых зеленых чулках.

— Рембрандт работает, кроме того, над очень красивой «Минервой». Это спокойная, глубокая вещь, похожая на те, что он делал в Лейдене. Позирует ему Маргарета ван Меер, — сказала Лисбет.

— Это только этюд. После «Урока анатомии» я не сделал ничего стоящего.

И внезапно он представил себе, как выглядит сейчас его картина в неосвещенном безлюдном зале собраний Хирургической гильдии: смутные, расплывчатые формы, краски, кровоточащие в темноте. Он допил вино и вздрогнул от необъяснимой жалости к своей работе и к самому себе. Саския сдувает что-то с волос ван Пелликорна, «Урок анатомии» заперт на ключ и отнят у его создателя, Маттейс Колкун опять требует музыки, и, если он, Рембрандт, не хочет быть откровенно жестоким, ему придется либо самому пригласить сестру, либо объявить, что он слишком пьян и танцевать не в состоянии.

В самом деле, последний глоток вина так сильно подействовал на него, что он, не слишком кривя душой, просидел на месте весь следующий и последний танец, изысканный и холодный, который гости исполняли на английский манер — не все вместе, а по двое. Опустившись на кучу пыльных подушек, Рембрандт следил за парами: Аллартом и Лисбет, Хендриком и Маргаретой (флейта смолкла, сейчас было достаточно одного клавесина), Саскией и ван Пелликорном. В неверном свете догорающих свечей, пламя которых дрожало и металось от ветра, поднятого движениями и поклонами танцоров, ему казалось, что он видит, как Саския обменивается взглядом с племянником бургомистра, и от этих предположений, равно как от вина — а он, несомненно, выпил слишком много — сердце у него стало тяжелым как камень. А что, если она сейчас прикидывает, кого ей предпочесть — его или этого Александра Македонского? Амстердамского бюргера или сына лейденского мельника? Классический профиль или грубое голландское лицо? Старинное состояние в надежных ценностях или надежду на богатство? Изысканные ухаживания или откровенное, хоть и немое вожделение, сила которого изумляет его самого? Он думал о том, как Саския вернется в свою Фрисландию, в эту глухую провинцию, которая кажется ему сейчас более далекой, чем Индия или Новый Свет, и там однажды вечером, поддразнивая мужа — а уж она выберет себе подходящую пару! — расскажет ему: «Как-то раз, в Амстердаме, я танцевала в лавке, набитой восточными одеждами и тусклыми зеркалами, и одержала там две победы сразу — вскружила головы племяннику бургомистра и знаменитому художнику Рембрандту ван Рейну».

52
{"b":"200510","o":1}