Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Маленькая фрисландка… Нельзя сказать, чтобы он много думал о ней. Она не занимала отдельного места в его мыслях, взбудораженных блеском и суетой успеха, но она каким-то непонятным образом срослась со всеми этими быстро сменявшимися событиями и ликующим настроением. Каждый раз, когда Рембрандт смеялся, он слышал ее смех; глядя на груду поздравительных писем на столе, он видел ее маленький мягкий рот и сияющие глаза; стоило ему получить приглашение, и он уже без всяких на то оснований верил, что, отправившись по указанному адресу, непременно встретит там Саскию, разглядит в толпе гостей ее маленькую круглую головку с медовыми кудрями.

Сегодня Рембрандт знал, что через час действительно увидится с ней, и мысль об этом так обрадовала его, что он даже не рассердился на Лисбет, которая всю дорогу до лавки Хендрика хранила угрюмое молчание. Она шла, глядя в сторону, держась на два шага позади брата, и после нескольких безуспешных попыток завязать разговор он отступился и пошел своим обычным быстрым шагом, перебирая рукой карандаши в кармане и насвистывая себе под нос.

На втором этаже, над лавкой Хендрика, помещалась огромная комната, которая служила торговцу сразу всем: гостиной, столовой, кухней — там был очаг и стояло множество кастрюль и сковородок, а также спальней — там находилось огромное ложе, прикрытое сегодня ради красоты и пристойности куском винно-красного бархата и медвежьей шкурой, потраченной молью. На этом ложе, растянувшись во весь рост с непринужденностью и беззаботностью, помогавшими ему и на сорок третьем году жизни оставаться довольным своей судьбою холостяком, лежал доктор Маттейс Колкун. Заложив руки за голову и задрав вверх глянце вито-черную с проседью бородку, козлиную, но довольно изящную, он разговаривал с одетой в строгое серое платье Маргаретой, которая сидела у него в ногах на краю ложа.

— …Земля, воздух, вода и огонь, причем первичным элементом был огонь: все остальное, согласно Гераклиту, — производные от него, — говорил он.

— Огонь, может быть, и первичный элемент, но сейчас мне нужна вода, — отозвался Хендрик. — Этот соус слишком быстро густеет.

Он сидел на корточках в противоположном конце комнаты, держа над огнем сковородку и помешивая варево, грозившее превратиться в нечто острое и неудобоваримое.

И кто поспешил к нему на помощь, снял котелок с огня и подлил воды в луковый соус? Саския ван Эйленбюрх! Она перешла от окна, залитого красным золотом заката, к очагу, озаренному более глубоким и живым золотом пламени.

— Рембрандт!.. Пришел наш Апеллес! — воскликнул Хендрик, передавая сковороду Саскии и устремляясь обнять нового гостя. — Корона? Где корона? Куда вы засунули ее, Маттейс?

— Под кровать, — не меняя положения, ответил Колкун, сунул руку под ложе, выволок оттуда нелепый зеленый венок и швырнул его на середину комнаты.

— Пожалуйста, не уговаривайте меня надеть эту штуку, — взмолился Рембрандт.

— Обязательно наденете, — отрезал Хендрик. — Мы нарочно заказали ее. К сожалению, это только самшит — лавра не достали. А ты, Саския, возьми свой — вон он висит на гвозде, рядом с маленькой сковородкой… Саскии мы заказали точно такой же.

Рембрандт вытерпел дурацкую церемонию коронования только потому, что фрисландка оказалась его товарищем по несчастью. Маргарета подошла и приняла у нее из рук котелок и сковородку, а Саския, встав не слишком близко, но и не слишком далеко от художника, надела венок себе на темя, так, что листья словно вырастали прямо из освещенных огнем кудрей.

— Прямо я надела его, Лисбет ван Рейн? — спросила Саския, доверчиво улыбаясь сестре художника.

— Уж во всяком случае прямее, чем Рембрандт, — ответила Лисбет.

— Ваш венок сидит криво, между тем предполагается, что вы настоящий олимпиец, а не какой-нибудь Пан или Силен, — сказала Саския и, подойдя к нему совсем близко, так близко, что он почувствовал на своем лице ее пахнущее молоком дыхание, поправила на художнике корону.

В эту минуту вошел доктор Тюльп. Он был один — его дочурка болела крупом, и жене пришлось остаться дома. Он пожал собравшимся руки, справился, принесла ли Маргарета флейту, и заметил Колкуну, что мужчине в такой час, пожалуй, еще рановато забираться в постель.

Затем, по просьбе Хендрика, он попробовал соус и нашел его тошнотворным.

— Идите сюда, Саския ван Эйленбюрх, — сказал Колкун, поднимаясь и усаживаясь на ложе. — Как видите, я уже занял безопасную для вас позицию. Под кроватью я нашел бант. Думаю, что он пойдет к вашей короне.

— Потом, потом, — бросила она через плечо, помогла Маргарете повесить котелок и вернулась на свое прежнее место у окна, свинцовые переплеты которого пылали в лучах заката.

— Если вы будете хорошо себя вести, я приду поболтать с вами; но сперва я полюбуюсь заходом солнца и скажу Рембрандту ван Рейну, как красива его картина. Я знаю, он все это слышал, но я, право, тоже должна сделать комплимент — я репетирую его с самого утра.

Говоря по правде, то, что она сказала ему, стоя у окна, где им в лицо било красно-золотое пламя мартовского заката, почти дословно совпадало с теми похвалами, которыми его осыпали десятки людей. Но девушка так серьезно смотрела на него своими лучезарными глазами, задавала ему так много робких вопросов:

«Права ли она в этом?», «Не ошиблась ли она в том-то?» — так трогательно поднимала головку, ловя его взгляд, что Рембрандт вскоре стал вдвое словоохотливее, чем обычно.

Все, что происходило в комнате, казалось ему теперь очень далеким, гораздо более далеким, чем темнеющая перспектива за окном, и он знал, что все дело тут в Саскии ван Эйленбюрх. Он рассказывал о своей картине, о тяжких лейденских годах, о полотнах, которые пишет сейчас или собирается написать, и по мере того как она слушала, ее прекрасное лицо становилось все более неподвижным, словно во всем мире для нее существовал теперь только один звук — его голос.

Новый голос, раздавшийся в дверях, где кто-то здоровался с хозяином, несомненно принадлежал Алларту, хотя стал и глубже и звучнее, чем в былые дни. Рембрандт неохотно, даже с враждебным чувством оторвал глаза от чарующего лица девушки и увидел другое лицо, лицо почти незнакомого человека: кожа потемнела и погрубела, продолговатые скулы заострились, на верхней губе и подбородке шелковистые белокурые усы и бородка. Но в серо-голубых глазах Алларта сияла такая ничем не омраченная радость, что прежние друзья вполне естественно обнялись, хотя сам Рембрандт лишь усилием воли заставил себя встретить взгляд ван Хорна: он как-то удивительно остро почувствовал свою вину перед ним — человек так изменился и духовно и телесно, а он за все время ни разу не заглянул в дом на Херренграхт. Впрочем, Алларт там больше не жил — он женился, обзавелся собственным домом, и сейчас позади него стояла молодая госпожа ван Хорн, длинноногая особа, с кротким, как у лани, лицом, не красавица, как Саския, но и не дурнушка, вроде Лисбет или Маргареты.

— Ты прекрасно выглядишь, Рембрандт! Просто замечательно выглядишь, — сказал Алларт, и оба отошли немного в сторону, все еще обнимая друг друга за плечи, словно, вдавливая пальцы в тело соседа, они могли стереть ту отчужденность, которую принесли с собой безвозвратно ушедшие годы.

Нет, Алларт мало пишет в последнее время. Дом их так завален свадебными подарками, что негде даже мольберт расставить, но иногда, бывая у родителей, он берется за палитру, чтобы размять руку. О матери он рассказал, что она много болеет, ходила смотреть «Урок анатомии» и вечно удивляется, почему Рембрандт никогда не заглянет к ним; но слова Алларта лишь отчасти дошли до сознания его слушателя, потому что как раз в эту минуту доктор Колкун уговорил наконец Саскию сесть рядом с ним на ложе и принялся прикреплять голубой бант к ее короне.

Ухаживанью, стряпне и разговорам положило конец появление Франса Пелликорна, последнего из приглашенных. Этот человек был тем, чем в юности обещал стать Алларт: ван Хорн, как нежное весеннее солнце, померк еще до заката; ван Пелликорн же с годами не только сохранил былой юношеский блеск, но и стал прямо-таки великолепен. Про него говорили, что он похож на Александра Македонского — вероятно, поэтому он чисто брил лицо.

50
{"b":"200510","o":1}