Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Такова была мысль, придавшая Яну уверенности в себе и позволившая ему перейти в атаку на обоих мейденцев.

— Доброе утро, сударыня! — поздоровался он, глядя в глаза Тесселсхаде Фисхер — в большие зеленоватые глаза, давно приученные воспламеняться без всякого к тому повода. — Добрый день, господин ван ден Фондель. — Как все-таки приятно увидеть в ответ то, на что ты и рассчитывал — снисходительную невозмутимость! Я случайно заметил вас, спускаясь с лестницы, и подумал, что сейчас вполне удобно потолковать с вами о деле, которое вот уже несколько дней не выходит у меня из головы.

По слегка сузившимся глубоким глазам поэта и по легкой дрожи пухлых рук его собеседницы Ян понял, что оба они прекрасно знают, о чем с ними будут толковать. Недоуменный вопрос Фонделя: «О каком деле, господин бургомистр?» — был только уловкой, чтобы выиграть время.

— Теперь, когда Говарт Флинк скончался, — упокой, господи, душу его!..

— Ужасная потеря! — вставила Тессельсхаде Фисхер, качая головой в шляпе со страусовым пером и поднимая влажные глаза к своду зала. — Невосполнимая потеря!

— Он ушел в расцвете сил, — сказал поэт, чеканя слова с таким видом, словно пробовал, можно ли будет включить их в очередную элегию.

— Поскольку все вы так убиты горем, — продолжал молодой бургомистр, с трудом подавив сатанинскую улыбку, которая тронула уголки его рта, — я не могу предполагать, что вы уже обдумали, кто напишет эти полотна после смерти Флинка.

Ложь не подобала той почетной роли, играть которую обязывали Йоста ван ден Фонделя и звание поэта и общество. К счастью, рядом с ним была Тесселсхаде Фисхер, и она не замедлила произвести отвлекающий маневр. Вновь возведя взор к широким аркам, она заговорила со всей быстротой, на какую способна писательница, воспевшая реку Амстель в сотнях ничего не выражающих строк. Бедный Говарт! Даже на смертном одре он думал только об этих картинах. Он завещал Йосту бесценное наследие — свои законченные картоны. Но, увы! То, что займет места на свободных стенах зала, будет лишь бесплотной тенью того, что висело бы здесь, если бы Флинк остался в живых.

— Да, — согласился Ян Сикс. — Но чем-то эти места все-таки будут заняты.

Поэт положил руку с толстыми, похожими на обрубки пальцами на рукав своей приспешницы. Нет, женщине явно не под силу справиться с этим развязным молодым человеком.

— После тех недолгих размышлений, которые я успел посвятить этому вопросу, — начал он, — я пришел к выводу, что заказ следует разделить между Яном Ливенсом и Юрианом Овенсом.

— А как насчет Рембрандта?

— Если я правильно припоминаю, господин бургомистр, вы уже один раз приходили ко мне ходатайствовать за господина ван Рейна. — Фондель произнес эту фразу холодно, с оскорбленным видом учителя, вынужденного дважды поправлять одну и ту же ошибку. — Поэтому я могу лишь повторить вам то, что сказал тогда: его творчество не соответствует духу ратуши. Он не чувствует классического искусства, и фигуры его, отличаясь подчас силой, начисто лишены изящества. В то же время господа Ливенс и Овенс…

— Но ведь это же ничтожества, бездарности! — Ян сказал это настолько громко, что привлек внимание немногочисленных посетителей, слонявшихся без дела по залу. — Да, господин ван ден Фондель, ничтожества, которые не знали бы даже, как надо держать кисть, если бы их не обучил ван Рейн. Жалкое подражание тому, что делал Рембрандт, доставило Ливенсу место при английском дворе. Что же до Овенса, то я еще не забыл, что он был учеником Рембрандта и притом самым слабым из всех. Делать рисунки для гобеленов — на это он, пожалуй, еще способен. Но он не художник, вовсе не художник.

— Господин бургомистр, — вмешалась Тесселсхаде Фисхер, примирительно касаясь своей пухлой рукой манжеты Яна, — сейчас не время спорить, кто будет преемником бедного Говарта. Рана слишком еще свежа, и мы все слишком удручены, особенно Иост, что вполне понятно — их содружество в работе над этими полотнами было таким тесным. Ливенс и Овенс первыми пришли нам в голову: они — вы не можете этого отрицать — наиболее близки к классическим канонам. Я лично уже высказала Йосту свои сожаления о том, что фон Зандрарт находится сейчас в Германии. Фон Зандрарт, вне всяких сомнений, более искушенный художник, чем они оба.

— Рембрандт тоже.

— Нет, он слишком несговорчив, слишком неклассичен…

— Его не просили быть сговорчивым и классичным. Говорю вам откровенно, господин ван ден Фондель: если Рембрандта обойдут ради человека, кому он создал репутацию, и ради наихудшего из учеников, воспитанных в его мастерской, это будет умышленным оскорблением моей семье и вечным позором для Амстердама.

Колокола прозвонили пять часов, и аркады внезапно ожили: их заполнили те, кто ожидал у себя в кабинетах сигнала расходиться по домам. Число свидетелей, присутствовавших при разговоре, резко увеличилось, и это еще более усугубило замешательство Фонделя.

— Я пока что не вступал в официальные переговоры ни с Ливенсом, ни с Овенсом, — обиженно сказал он, — но, поскольку все, что происходит в моем маленьком кабинете, немедленно становится достоянием молвы, я полагаю, что оба художника уже осведомлены.

— А это значит, что вы не можете отказаться от них, — заключила услужливая Фисхер.

— Разумеется, не могу. Об этом нет и речи. Но Ливенс, по-видимому, не слишком стремится к такой работе, которая надолго задержала бы его в городе, и предпочтет ограничиться одним тимпаном. В таком случае мы можем отдать Юриану оба простенка над каминами, а второй тимпан оставить за господином ван Рейном.

В шумной суматохе первых минут после пяти часов, когда чиновники толпою устремлялись на улицу, Ян Сикс наспех обдумывал предложение Фонделя. Выторговать можно сейчас и больше: обстановка складывается в его пользу — маска с поэта сорвана, вокруг них толпятся канцеляристы, с любопытством взирающие на созвездие знаменитостей. Но, пожалуй, лучше не настаивать — так будет разумнее. Ян Сикс отлично представляет себе, что скажут в городе, если три места будут заполнены тусклой невыразительной стряпней Ливенса и Овенса, а четвертое засверкает теми же золотыми и огненно-алыми, сочными малиновыми, сверкающими синими и зелеными тонами, которые рассеивают полумрак в Стрелковой гильдии. Контраст будет бросаться в глаза — и пусть амстердамцы решают сами.

— Я уверен, — объявил он, многозначительно посмотрев на тимпан, где Юлию Цивилису и батавским вождям предстояло дать клятву на мечах, — что господин ван Рейн не захочет взяться больше чем за одно полотно. Сейчас он пишет серию «Апостолы», а также замечательную картину «Петр, отрекающийся от Христа» и отнюдь не заинтересован в больших казенных заказах. Если он согласится — а я надеюсь уговорить его, — от этого выиграет не столько он сам, сколько наш город.

Из полутемной нижней аркады вышли бургомистры ван Спихел и ван Хейденкопер, направлявшиеся домой, к женам, но, заметив маленькую группу, подошли и поздоровались. Ян раскланялся с ними сердечнее обычного — сам бог посылает ему такую замечательную пару свидетелей. Все, что они услышат здесь, будет сегодня же повторено на ужине у бургомистра де Грефа, а затем с быстротой пожара распространится да так широко, что никому уже не удастся взять обратно сказанное.

— Мы тут обсуждаем, как быть с заказом, который освободился после смерти бедняги Говарта Флинка, упокой, господи, душу его! — пояснил Ян, пожимая руки новоприбывшим. — Все решено. Работа будет поделена между тремя художниками.

— Двое — это Ливенс и Овенс, а кто третий? — осведомился ван Хейденкопер. — Фон Зандрарт?

— Нет, — горестно вздохнула Тесселсхаде Фисхер. — Рембрандт ван Рейн.

* * *

К тому, что, по мнению амстердамцев, время его уже прошло, сам он позабыт и предпочтение отдается теперь новой школе, возникшей в Англии и процветавшей в Делфте, Рембрандт давно привык, с этим он примирился. Но никогда, начиная с того вечера, когда он с позором ушел из Стрелковой гильдии, ему не приходило в голову сомневаться в своем мастерстве. Вещи, которые он создал в годину бедствий, которые писал во мраке пустынного дома на Бреестрат, в одиноком номере гостиницы «Корона», в маленькой пустой мастерской своего теперешнего дома, казались ему настолько великолепными, что он не побоялся бы представить их на суд тех, кто был равен ему и кого уже не было в живых — Дюрера, Тициана, Микеланджело. Художник был не одинок в этом убеждении: теперь, когда Рембрандт жил на окраине и его навещали лишь самые преданные из его почитателей, он не слышал от них ничего, кроме безоговорочных похвал. Доктор Тюльп, Ян Сикс и Грета, молодой Филипс Конинк, разыскавший его уединенный приют, кроткий пожилой поэт Иеремия де Деккер, с которым он как-то вечером познакомился в таверне и который без устали повторял, что мир запомнит его не потому, что он кропал жалкие вирши, а потому, что он знал Рембрандта, — все они поддерживали художника, а слова их вселяли в него надежду на признание, даже если оно придет лет через сто после того, как он ляжет в могилу.

135
{"b":"200510","o":1}