Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Не столько отвергнутая тоска по былой роскоши, сколько именно эта надежда на то, что он станет прежним, вернувшись к прежним заботам, привела художника в следующую субботу на аукцион. Пошел он туда один — ученики еще с полудня отправились на пикник — и пошел бы с пустым кошельком, если бы Хендрикье не дала ему двадцать пять флоринов на окончательный расчет за подержанную мебель, которую они недавно купили.

День был погожий, хоть ветреный, но солнечный, и Рембрандт шел по улицам с острым, но опасливым удовольствием больного, в первый раз вышедшего из дому после тяжелой болезни. На ходу он поглядывал на мелкие цветы, осыпавшиеся с платанов и плывшие по каналам, нарочито распрямлял плечи и напоминал себе, что нужно размахивать руками и держать голову прямо. Несколько человек, в том числе двое незнакомых, поклонились ему и поздоровались: «Добрый день, господин ван Рейн!» — и, дойдя до пустого склада, где должен был состояться аукцион, Рембрандт почувствовал, что на сердце у него стало легко и он доволен жизнью.

Ему повезло: среди двадцати с лишним человек, собравшихся под необшитым досками потолком, не нашлось никого, с кем Рембрандту надо было бы разговаривать. Правда, здесь присутствовал Флинк, стоявший между фон Зандрартом, у которого, как всегда, было кислое лицо, и стареющей Тесселсхаде Фисхер, но даже после стольких лет у его бывшего ученика хватило деликатности устыдиться своего предательства, оказавшегося столь выгодным для него: он оживленно заговорил со своими соратниками-мейденцами, стараясь не встретиться взглядом с прежним учителем.

Рембрандт сел на самую заднюю из четырех скамей — не для того чтобы отстраниться от происходящего, а для того чтоб ему было удобнее наблюдать за пылинками, плясавшими в косых лучах послеполуденного солнца, которые вливались сквозь застекленную часть крыши и падали на то место, где должен был стоять аукционер. Широкая полоса света сама по себе представляла немалый интерес для художника: она иллюстрировала его давнее убеждение в том, что воздух, в котором мы движемся, — это не пустота, не ничто, а разреженная и неустойчивая среда, подобно воде, существующая вполне реально. И сейчас Рембрандт был так поглощен изучением этой среды, что даже не заметил двух молодых людей, которые неожиданно появились перед ним, смущенно извинились: «Простите, маэстро!» — обошли его и сели рядом на скамью.

Один из них был смуглый юноша с черными коротко подстриженными локонами, колечки которых спускались ему на лоб и виски. Густая шевелюра, мягкие черты загорелого молодого лица и оттенок причудливости в одежде выдавали в нем итальянца. У его спутника, серьезного голландца с соломенными волосами, лицо было узкое и костлявое, глаза темно-голубые. Протиснувшись мимо грузного художника, он сперва выбрал себе место на почтительном расстоянии от Рембрандта и лишь потом, согнув худые ноги, опустился на скамью. Затем, набравшись храбрости, он повернулся и торопливо объяснил, что был бы счастлив доставить своему другу и сотоварищу по искусству честь быть представленным единственному голландскому художнику, достойному скрестить шпагу, вернее сказать, кисть с Тицианом и Микеланджело. Вот это его друг синьор Бальдинуччи из Рима, приехавший погостить в Амстердам, а это мастер из мастеров господин Рембрандт ван Рейн…

Краткая и чопорная речь голландца немедленно утонула в потоке непонятного красноречия южанина, слова которого сыпались с уст, как спелые оливки с масличного дерева. Юный голландец резюмировал речь своего друга следующим образом:

— Синьор Бальдинуччи просит выразить вам свое изумление и восторг. У себя на родине он видел множество ваших офортов и может лишь склониться перед ними в безмолвном восхищении. Он просит меня добавить, что мы провели все утро в Стрелковой гильдии, любуясь вашим великолепным групповым портретом. Мой друг потрясен несравненным колоритом, поразительным мастерством в передаче движения, смелостью в распределении светотени и еще кое-чем, что я не совсем у него понял. Что до меня самого, я предпочту молчать — тому, кто видел такое полотно, остается лишь воскликнуть: «О господи!»

— Вы не сказали, как вас зовут, — вставил Рембрандт менее любезно, чем ему хотелось. Что поделаешь! Его ведь так давно никто не хвалил.

— Конинк, маэстро. Филипс Конинк. Я работал у разных учителей, но не научился ничему стоящему до тех пор, пока не увидел ваших полотен. У меня не было средств, чтобы определиться в вашу мастерскую, но все то немногое, что я знаю, почерпнуто мной на стенах Стрелковой и Хирургической гильдий.

Как всегда, Рембрандт оказался бессилен выразить свою признательность словами. Он выбрал более легкий способ — прикосновение и, протянув руку через разделявшее их пространство, положил ее на колено молодому человеку. Теперь, окончательно почувствовав, что он выздоравливает, художник был уже не в силах внимательно следить за торгами и заметил лишь немногое. Тесселсхаде Фисхер, вняв советам Флинка и фон Зандрарта, выложила сто флоринов за самое модное из полотен — тошнотворный натюрморт, изображавший кучу убитых животных: оленя, лебедя, тетерева и голубя, подвешенных на фоне античного алтаря, увенчанного бюстом императора и украшенного толстыми купидонами с такими сентиментальными лицами, что вся эта бойня казалась вдвойне отвратительной. Некий господин в касторовой шляпе с перьями дал шестьдесят флоринов за бессодержательный осенний пейзаж, предварительно удостоверившись, что поверхность картины достаточно заглажена. Молодая супружеская чета купила за пятьдесят флоринов портрет вялой девицы, которая телячьими глазами созерцала молодого человека, бренчавшего на плохо нарисованной лютне. Кто-то еще истратил восемьдесят флоринов на картину, изображавшую щегла в украшенной кистями клетке. Рембрандт совсем было решил уйти — надо же заплатить за мебель — и начал придумывать, что еще сказать молодым людям, кроме краткого «до свиданья!», как вдруг аукционер объявил, что сейчас с торгов будет пущено несколько рисунков, и художник, позволив себе расстегнуть пуговицу воротника, решил обречь себя на полчаса пребывания в духоте.

— Говорят, — сказал Филипс Конинк, — что один из этих рисунков — работа Сегерса.

— Сегерса?

Внезапно Рембрандту почудилось, что сейчас он увидит на произведение покойного и обесславленного художника, а его самого, человека, чьи жена и дети подыхали с голоду; кто продавал их одежду и постельное белье, чтобы добыть денег на бесплодные и безумные опыты по созданию цветных гравюр; кого житейские неудачи и отвращение к себе довели до пьянства; кто в пьяном виде ринулся с балкона в черную пропасть покоя, раскроив себе череп о булыжную мостовую и разбрызгав по ней мозг, который столько лет кипел впустую и не находил себе выхода.

— Ах, да! — спохватился аукционер. — Вот еще один великолепно сохранившийся рисунок, работа Геркулеса Сегерса, чья скандальная жизнь, дамы и господа, сама по себе послужит вашим гостям нескончаемой темой разговоров в скучные вечера.

С этими словами он сделал шаг вперед и показал собравшимся продолговатый кусочек бумаги, чуть больше письма, который, несмотря на свои маленькие размеры, был ясно виден с задней скамьи и исторг из грузного неподвижного тела художника восклицание, прозвучавшее, как он надеялся, не громче вздоха.

Рисунок изображал корабли, которые со свернутыми на мачтах парусами стоят у пристани, и, по существу, представлял собой лишь неистовое сплетение вертикалей и горизонталей, выполненных с суровой твердостью. И все-таки в нем было нечто большее: в этих немногих твердых линиях угадывались сплавленные в одно отчаянная смелость моряков и отчаянная смелость Геркулеса Сегерса. Впиваясь глазами в рисунок, Рембрандт почувствовал на своем жадном вспотевшем лице чей-то взгляд — недоброжелательный, острый взгляд фон Зандрарта. Немец гортанным голосом начал торги.

— Четыре флорина, — предложил он.

— Четыре флорина за Сегерса! — грустно прошептал Конинк. Он вытащил кошелек, вывернул его содержимое на ладонь и быстро пересчитал монеты.

129
{"b":"200510","o":1}