Литмир - Электронная Библиотека
A
A
* * *

Когда погожим летним утром картины и античные статуи, единственные остатки его былой славы, были освобождены от чехлов и выставлены в гостинице «Корона» для продажи с торгов, Рембрандт всерьез задал себе вопрос: а не сошел ли он с ума? Господа в касторовых шляпах и дамы в перьях и жемчугах, лениво предлагавшие несуразно низкие цены, были смущены и даже шокированы его поведением: они явно ожидали, что он скромно спрячется и постарается не быть очевидцем окончательного своего разорения или уж по крайней мере явится на это зрелище с поникшей от стыда и смирения головой. Эти люди, предлагавшие пятьдесят флоринов за то, что стоило самое меньшее триста, люди, вялые лица которых даже в алчности оставались невыразительными, а пальцы осторожно копались в отощавших кошельках — даже самые удачливые из них считали истекший год неблагоприятным, — эти люди не могли понять той ликующей страсти к разрушению, которая заставила его сойти вниз, дала ему силы перенести самое худшее, подстрекнула бесстыдно расхаживать между покупателями и своей бывшей собственностью и даже презрительно фыркнуть, когда какой-то дурак предложил двадцать флоринов за Браувера.

— Нет, — ни во время аукциона, ни в повседневной жизни, — он не вел себя, как человек в здравом уме: никто не станет хранить полное безразличие в важных делах и взрываться по самым незначительным поводам. Так заявила ему Хендрикье с мужеством, достойным тех дней, когда она не склонила головы перед Гертье Диркс; так заявил ему Тюльп, зайдя в гостиницу, чтобы выпить с художником кружку пива. Иначе с какой бы стати он разразился яростной бранью, когда служанка дала ему плохо выглаженную простыню, и лишь пожал плечами, когда ему сообщили, что цены на аукционе были предложены несуразно низкие и сиротский суд приостановил распродажу, не успев пустить с молотка даже треть имущества. В интересах Титуса торги перенесены на осень — быть может, к тому времени неурядица в Европе закончится и цены на картины опять поднимутся. Как может он кипятиться из-за того, что Титус вынужден играть на лютне в танцевальном зале, а сам не хочет даже слышать о поисках жилья для семьи? Что он за человек, если с превеликим трудом заставил себя поблагодарить супругов Пинеро за их неистощимое гостеприимство и в то же время был до слез растроган тем, что ни один из его учеников не пришел на торги и не воспользовался его крахом, чтобы по дешевке купить вещи, к которым привык и которые научился любить, живя у него в доме?

Негодование Хендрикье, в общем, не беспокоило его: он считал, что оно оправданно и даже придает известную остроту их отношениям. Иногда она заводила разговор о доме, который они снимут после второй распродажи, но Рембрандт не слушал ее: мысль о жизни в тесном, незнакомом и дешевом жилище, мысль о шуме, сумятице и попытках искусственно поднять себе настроение не приносила художнику ничего, кроме убеждения в своей полной неспособности снова начать жить так, как живут другие люди.

Писать после ужина было теперь невозможно: во-первых, к тому времени, когда Рембрандт возвращался к себе наверх, солнце уже заходило; во-вторых, самая легкая еда погружала его в тупую усталость — он не мог стоять у мольберта, пока тело его трудилось, переваривая хлеб, сыр и пиво. Поэтому художник призанял денег у Коппенола, купил полдюжины медных досок, гравировальную иглу и бутылку с кислотой и коротал теперь вечера, сгорбившись над шатким маленьким столиком, который ему принесли с кухни по распоряжению господина Схюмана. При слабом свете одной лампы он упорно и непрерывно гравировал, не обращая внимания на боль, сжимавшую ему лоб, как веревка; а когда наконец встал, чтобы раздеться, старался не смотреть в зеркало — он боялся увидеть свои воспаленные запавшие глаза.

Поскольку мир сузился до пределов номера в гостинице, моделями Рембрандту служили те, кого он постоянно видел вокруг себя. Жена господина Схюмана, внимающая россказням капитана, чей корабль только что вернулся из Индии, превратилась в самаритянку, внимающую Иисусу у колодца; старый привратник, который, прислонясь головой к стене, дремлет в общем зале, стал святым Франциском, экстатически молящимся под большим деревом; мясник, отступающий перед хозяином гостиницы, который обвиняет его в том, что колбаса была несвежая, сделался святым Иеронимом в ту минуту, когда он потрясен небесным откровением.

Однажды вечером, когда художник сидел над гравировальной доской, в дверь постучали. Рембрандт удивился: было уже половина десятого — время слишком позднее для Хендрикье или Титуса. Более того, он смутился, потому что был не в том виде, в каком принимают посетителей: верхняя пуговица рубашки оторвалась, штаны были измяты и покрыты пятнами, и от него пахло потом — он не мылся уже несколько дней. Но стук повторился. Художник отодвинул гравировальную доску и пошел к дверям, вытирая ладони о бока. В глазах у него рябило от слишком долгого напряжения, и прошло несколько секунд, прежде чем он понял, что человек, стоящий на пороге с протянутыми руками и торжественно сочувственным выражением на крупном гладком лице, — не кто иной, как Ян Ливенс.

Если среди катастроф минувшего года Рембрандт и вспоминал о былом сотоварище, то неизменно радовался, что Ливенс именно в этом году уехал путешествовать по Европе. О том, что путешественники возвращаются домой, он не задумывался, и поэтому пришел в крайнее раздражение, увидев Яна здесь, да еще в такую минуту, когда вид у хозяина неряшливый и глаза так покраснели, что гость, чего доброго, подумает, будто Рембрандт плакал. Оставалось одно из двух: захлопнуть дверь перед безупречно скорбным лицом Яна, что было немыслимо, или позволить пожалеть себя и принять протянутые руки.

— Давно вернулся, Ян? — фальшивым голосом осведомился Рембрандт, пожимая руки гостю с энергией, исключавшей какие бы то ни было проявления сочувствия.

— Сегодня днем. Меня еще качает — всю обратную дорогу в море штормило.

Ливенс последовал за хозяином, и комната впервые показалась Рембрандту тесной и жалкой. Куда положит Ян свою красивую черную шляпу с качающимися перьями? На каком из шатких стульев примостит свое объемистое тело?

— Я пришел бы и раньше, имей я представление о том, что случилось, но мне рассказали только вечером. Я поужинал, уложил мою бедную женушку в постель — она всю дорогу обратно ужасно страдала от морской болезни — и отправился в «Бочку» разузнать, нет ли каких-нибудь интересных новостей. Там я столкнулся с молодым Флинком, и он мне все сообщил.

— Садись, Ян.

Рембрандт сдернул с единственного хорошего стула свой старый халат, изношенное и покрытое пятнами воспоминание о прежней роскоши, — и швырнул его на кровать.

— Ты не представляешь себе, как я был потрясен. Я ушам своим не поверил, — вздохнул Ливенс и сел, покачивая головой из стороны в сторону. — Какой ужас! Я решил, что немедленно должен навестить тебя.

— Благодарю. Ты очень любезен.

Рембрандт, пожалуй, пожалел бы о своей сухости, если б не чувствовал, что каждое адресованное ему слово заранее прорепетировано по дороге, и не представлял себе, как выглядело серьезное и широкое лицо Ливенса, когда «новости» впервые дошли до Яна.

— Неужели дела действительно так плохи, как мне рассказали?

Видимо, лучший способ покончить со всем этим — а Рембрандту, видит бог, хочется, чтобы все это кончилось, — сразу же сказать нечто такое, что исключает всякие дальнейшие разговоры.

— Да, — сердечно, чуть ли не радостно объявил он, садясь на стул и прислонясь влажной спиной к краю стола. — Так плохи, что дальше некуда.

— Серьезно?

— Совершенно серьезно. Все погибло — дом, коллекция, мои собственные полотна, мебель, драгоценности Хендрикье, все.

Гость вздрогнул, как испуганная лошадь, и провел рукой по волосам.

— Но так будет не всегда, — наставительно, словно делая выговор, сказал он. — Сейчас надо думать о будущем.

— А будущее — это вторая распродажа, которая, видимо, кончится такой же неудачей, как первая.

125
{"b":"200510","o":1}