— Счастлив слышать, — отозвался Рембрандт с сердечностью, прозвучавшей несколько фальшиво из-за того, что он был слишком изумлен. Одиннадцать тысяч флоринов, заработанные ремеслом художника, одиннадцать тысяч, которыми можно пользоваться по своему усмотрению, казались ему целым состоянием. То, что осталось после Саскии, по праву и закону принадлежало Титусу, и всякий раз, когда Рембрандт брал деньги из банка, он потом несколько дней испытывал чувство стыда.
— Значит, мастерской обзаведешься не скоро?
— Да, думаю, что займусь этим не раньше середины зимы. Я, видишь ли, через месяц еду в Утрехт — женюсь. Согласись, что мне пора это сделать. Я чуть было не женился еще в Англии — попалась совершенно очаровательная девушка, но теперь я очень рад, что брак расстроился. А сейчас я выбрал такую невесту, что лучше и не придумаешь: ей, правда, уже двадцать семь, но она из хорошей семьи, и дадут за ней тридцать тысяч; к тому же она единственная дочь, родители ее уже в годах, и я полагаю, что мы с нею проживем без забот до конца наших дней.
Рембрандт отодвинул тарелку, недоумевая, почему его старый товарищ вызывает в нем такую неприязнь. Что это? Зависть при мысли о куче флоринов? Злость на себя — ведь он счел, что Ян сидит на мели, а тот, оказывается, обеспечен куда лучше, чем он сам? Давняя, давно похороненная обида на то, что любимцами государей становятся обычно люди безвкусные и посредственные, потому что сами государи — за исключением разве что Вильгельма Оранского, рожденного не для мантии, — безвкусны и посредственны? Он встал и наполнил свой бокал вином — вполне приличным вином, хотя Ян Ливенс привык, наверно, к сортам получше.
— Ну что ж, желаю счастья, — сказал он без особенного энтузиазма.
— Благодарю. Думаю, что все наладится. Нет ли у тебя на примете подходящего дома? Дом мне нужен хороший, но, конечно, не такой грандиозный, как у тебя.
— То, что тебе нужно, подобрать нетрудно.
— Пяти-шести комнат с меня за глаза хватит.
— А куда же ты денешь учеников?
— Учеников? Сказать по правде, мой милый, я с этим покончил. Учить — слишком утомительное занятие. Если уж я не смогу прожить своими картинами, предпочту подыхать с голоду, а учеников не возьму. Сегодня вечером кто-то сказал, что у тебя их целых одиннадцать. Не представляю себе, как ты управляешься с такой оравой. Я бы на твоем месте зачах от тоски.
Рембрандт не мог сознаться, что деньги Саскии, то есть деньги Титуса, растаяли бы за несколько лет, если бы не плата учеников. Кроме того, как ни жаль ему было времени, которое занятия с ними отнимали у живописи, он считал своим нравственным долгом передавать то, что знал сам, молодым, жадным до знаний людям, и даже испытывал при этом нечто вроде отцовской радости.
— Мне они нисколько не надоедают. Напротив, я люблю их. К тому же один из самых верных способов понять, что я делаю, состоит в том, чтобы продумать и объяснить им, как я это делаю.
— А что ты, кстати, делаешь? — осведомился Ян Ливенс, и наигранное оживление в голосе его ясно показало, что он принудил себя задать этот вопрос и что картины старого друга интересуют его не больше, чем участь той английской девушки, на которой он когда-то собирался жениться.
— Так, несколько портретов. И еще кое-какие библейские сюжеты — мне давно хотелось их написать, — ответил Рембрандт и, не удержавшись, добавил: — Последней моей работой был групповой портрет стрелков капитана Баннинга Кока.
— Как же, как же, слышал. — Ян сказал это торопливо, словно слышать ему пришлось такое, что теперь он предпочел бы вести разговор на другую тему. — Мне рассказывали, что ты писал ее во время смертельной болезни жены.
Рассказчики, кто бы они ни были, воспользовались болезнью Саскии, чтобы объяснить ею то, что они считали прискорбной неудачей.
— А знаешь, — расплылся в широкой улыбке гость, с завидной быстротой забыв о чужих несчастьях, — я до сегодняшнего вечера и не подозревал, что ты опять женился.
— Я не женат.
Фраза, вырвавшаяся у Рембрандта, прозвучала воинственнее, чем ему хотелось.
— В самом деле? А я подумал… Эта молодая женщина так прелестно выглядит. Ты хочешь сказать, что она лишь твоя экономка?
Такого вопроса Рембрандту еще никто не задавал, и от злости и растерянности он ответил прямо и грубо:
— Я с ней живу. Она моя любовница.
— Прости, пожалуйста, я не знал.
Гость покраснел и, чтобы скрыть смущение, поспешно допил бокал.
— Да, вот так обстоят дела. Мы с ней близки уже около года.
— Ну что ж, насколько я могу судить, твои друзья полностью признали ее. Амстердам, должно быть, сильно изменился за время моего отсутствия. Барышня Тюльп — дочь знаменитого врача, не так ли? — говорит, что она замечательно ладит с твоим Тобиасом.
— Его зовут Титус.
— Да, да, конечно, Титус. Не сомневаюсь, что с друзьями у тебя на этот счет все в порядке, но не грозит ли это осложнениями с заказчиками? Здесь все-таки не Рим и не Париж. Найдется не мало людей, которые смотрят на такие вещи очень узко. Не заколеблются ли они, прежде чем идти в дом, где…
«И первой, без сомнения, это сделает твоя богатая наследница из Утрехта», — подумал Рембрандт.
— Кто хочет, тот придет; а кто не хочет, пусть убирается к черту, — сказал он вслух.
— Но зачем осложнять свою жизнь? Конечно, если ты не хочешь связывать себя…
— Я уже связан. Выпьешь еще вина?
— Нет, благодарю. Вино превосходное, но я уже выпил слишком много… Я понимаю, что это не мое дело, но почему все-таки ты…
— Потому что, — взорвался Рембрандт, — моя жена завещала деньги Титусу, и я распоряжаюсь ими лишь до тех пор, пока не женился вторично. Вступив в брак, я уже не смогу к ним притронуться — они останутся в банке до совершеннолетия Титуса.
Наступило долгое молчание, страшное для художника не смущением гостя, а сознанием того, что он грубо оспорил последнюю волю усопшей. Теперь, только теперь он понял, как неразумна и несправедлива была Саския на смертном ложе, ослепленная эгоизмом своей любви. У Рембрандта было такое чувство, будто, поддавшись гневу и обиде и — не стоит закрывать на это глаза — утверждая свое право наслаждаться теплом и радостью на земле, под которою спит она, он отбросил в сторону ее мертвую руку, тяжело лежавшую на флоринах в банке.
— Очень жаль! — согласился Ян Ливенс. — Сейчас как раз такое время, когда они пригодились бы тебе.
— У меня есть деньги.
— Нет, нет, я совсем не хотел сказать, что ты нуждаешься в них. Ты живешь по-королевски — это каждому видно. Но не пройти ли нам в мастерскую, пока еще не очень поздно?
Ливенс встал, обтер пальцы салфеткой, и Рембрандт отчетливо осознал, что гость его согласен на что угодно, даже на неуместное в такой час рассматривание картин, лишь бы выбраться из того болота, в котором увяз разговор.
— Я весь вечер ждал, когда мне удастся взглянуть на картины, — добавил Ливенс.
Рембрандту хотелось ответить: «Как-нибудь в другое время» — и выпроводить посетителя. Но это было бы глупо — это означало бы, что он уничтожен неустойчивостью своего денежного положения и неустройством семейной жизни, а уничтожен он не был.
Канделябр, поставленный Хендрикье на стол в мастерской, все еще ярко горел.
— Говори потише, — почти вызывающе бросил Рембрандт, кивнув головой в сторону закрытой двери на противоположном конце комнаты. — Там спят пять учеников.
— Значит, они живут у тебя?
— Да. Пять из одиннадцати.
— И тебя не обременяет то, что они вечно болтаются под ногами?
— Они не болтаются под ногами. В таком огромном доме можно разместить вдвое больше людей. Во всяком случае, я уже сказал — я люблю их. Хендрикье тоже любит. Вот, посмотри кой-какие вещи, — Рембрандт поставил свечу и принес несколько необрамленных холстов, стоявших у стены, под темным окном. — Это этюды.
Законченных картин у него было только две, и он благоразумно решил показать их напоследок.
— Ты, по-моему, пишешь теперь пастознее, чем в Лейдене, — заметил Ливенс.