Она пожала плечами:
— Мы в Англии. А в Англии женщина ничего не значит!
Он кивнул.
— Правда, со времен Елизаветы женщины уже не играли никакой роли в государственной жизни. Парламент мешает нашим королям заявлять: «Государство — это я!» Поэтому вы были правы, отвергнув авансы принца. Кем бы вы стали? Содержанкой наследника. В Англии это очень мало.
— Но я тогда совсем и не думала об этом! Он был мне противен, и меня тошнило от того, как он себя вел.
— Это в вас говорила тогда добродетель маленькой буржуазки!
Она задумчиво ходила взад и вперед по комнате.
— Да, действительно, во мне есть какая-то робость и ограниченность. И это всегда мешало моим действиям. Не будь этого тормоза, может быть, сегодня я была бы уже счастлива!
Он с сомнением покачал головой:
— Счастлива? Вы что, думаете, что маленькая буржуазка несчастна?
На лице ее появилась веселая гримаска:
— Жить, как миссис Томас в Хадне? Как миссис Кейн в ее лавке? Я бы умерла с тоски!
Он бросил на нее пристальный, испытующий взгляд:
— Если бы вы любили кого-нибудь от всего сердца…
Отблеск веселья сразу сошел с ее лица.
— Любовь! — бросила она мрачно. — Не хочу ничего знать о любви! Никого я не люблю! Я вообще уже не способна любить! Сердце мое мертво!
Она задумалась над тем, что она уже успела узнать об этой хваленой любви. Овертон… Том… Сэр Джон… Первый прошел мимо нее, не обратив на нее никакого внимания, второй медлил и дождался того, что стало слишком поздно, третий — растоптал ее. А Ромни… Ведь он не знает ничего о том, что ей пришлось пережить. В своей деликатности он никогда не спрашивал ее о прошлом. И это щадящее доверие трогало ее сердце.
— Я знаю, вам бы хотелось узнать, что гнетет меня, — сказала она тихо. — Вы хорошо относитесь ко мне и хотели бы мне помочь. Но я не могу вам ничего сказать. Пока нет. И тем не менее… Я от этого погибаю!
Он ласково взял ее руку.
— Если бы вы могли сбросить этот груз с души! Вы больны оттого, что молчите.
Да, она знала, что это именно так. Она все время страдала под бременем этой невысказанной боли. Но и говорить об этом она не могла. Не получалось! Она тихо высвободила свою руку.
Но вдруг она заговорила. Прорвалась плотина молчания, губы разомкнулись, и слова полились потоком. Она не скрыла ничего. Насилие сэра Джона, краткий восторг упоения, граничащего с безумием, безнадежность одиночества, рождение ребенка, темная уличная жизнь — она рассказала обо всем, не щадя себя, и эта беспощадность несла ей одновременно и боль, и страшное, почти сладострастное возбуждение.
Рассказ свой она завершила пронзительным вскриком, в котором сосредоточилась вся боль ее души.
— Сколько в вас страсти, — сказал потрясенный Ромни, — и как вы умеете ненавидеть!
— Ненавидеть? — Она задумалась… — Разве я ненавидела сэра Джона? Если бы я ненавидела его — о, я бы его убила! Но во мне было что-то темное, какая-то непонятная власть толкала меня в его объятия, хотя он был мне отвратителен. Меня влекло и к Тому. Если бы он заставил меня, я бы принадлежала ему. Эго была не любовь, а какое-то исполненное соблазна вожделение. Оно внезапно вырастало во мне, дурманило меня, и я не ведала, что творила.
Ромни тихо кивнул.
— Женская натура, период созревания…
— Натура? Что это за натура, что бросает меня в объятия первого встречного мужчины?
И все-таки… Я не ненавижу, у меня нет ненависти к сэру Джону, правда! Странно… Единственный человек, кого я до сих пор ненавидела, — женщина. Молодая девушка, оскорбившая меня.
По пустяку! Но я до сих пор ненавижу ее. Если бы это было в моей власти, я могла бы причинить ей вред!
Она медленно произнесла это, как бы удивляясь загадке своего сердца. Почему она все время возвращалась к мысли об Овертоне без каких бы то ни было видимых причин? Если бы она снова увидела его, теперь все было бы иначе. Она стала бы его телом и душой, не колеблясь, ни о чем не сожалея. Ведь в позорных объятиях сэра Джона она черпала сладкое утешение, воображая себя в объятиях Овертона, представляя себе его нежные руки, его поцелуи, его слова, пробуждающие в ее сердце страсть.
А он пренебрег ею. Разве она стала ненавидеть его за это?
* * *
Через три недели Ромни выставил «Цирцею». Как и предсказал Рейнолдс, картина имела огромный успех. Она сделала своего создателя самым знаменитым портретистом Лондона. Граверы размножили ее, торговцы картинами выставляли гравюры в своих витринах, были проданы сотни экземпляров. Восхищенная толпа стояла у витрин перед фигурой волшебницы, которая, казалось, явилась из былых времен, чтобы снова подчинить мир идеалу красоты древних эллинов.
Ромни праздновал победу в тихом уединении своего ателье. Новый взлет славы зажег в нем творческое рвение. На мольберте стоял уже новый портрет Эммы, который должен был передать состояние ее души. Он назвал его «Sensibility»[36] и хотел передать в нем нежность и чувствительность девичьего сердца, прячущегося, как мимоза, от малейшего грубого прикосновения. И на картине должен был непременно присутствовать этот цветок, чтобы подчеркнуть наглядно духовную устремленность изображенной фигуры. Ромни не расставался с набросками будущих портретов Эммы в образе вакханки, Ариадны, Элопы, Кассандры, Миранды, в образе Титании, Гебы, Марии Магдалины, Калипсо, Сибиллы, Ифигении и наполнял свой альбом бесчисленными пробами и эскизами. Он непрерывно изучал ее лицо, жадным взглядом ловил любое изменение выражения и пытался быстрым карандашом увековечить даже самое мимолетное его движение. Он поклонялся Эмме не только как бесценной модели и красавице, она была для него воплощением женственности.
Очарование славы не могло не коснуться и Эммы. Она, никому не известная женщина низкого происхождения, увековечена кистью художника для потомков. Эти голубые глаза, отливающие темной бронзой волосы, эти полные губы вызовут восхищение еще не одного поколения людей, может быть, ничего не знавших об Эмме Лайен, кроме того, что она родилась где-то в глухой, никому не известной дыре и умерла, как миллионы других людей.
Ею снова овладело жгучее, непреодолимое стремление быть чем-то большим, чем просто усладой для других. Взять свою судьбу в собственные руки, направить ее к высокому взлету или глубочайшему падению. Она почувствовала себя исцеленной от тяжелой болезни, еще раз с новой силой проснулась в ней воля.
* * *
Сэр Фезерстонхаф не появлялся уже несколько недель. И вот на исходе весны одним прекрасным утром он неожиданно вошел в ателье. Он ездил к матери и к своему опекуну, чтобы добиться их согласия на брак с Эммой. Оба наотрез отказали ему.
— Mais je ferai ce que je veux, quand meme[37]! — сказал он. — Через два года, когда я достигну совершеннолетия, я предложу вам мою руку, мисс Харт. Yusque-la[38] я предлагаю вам Верхний Парк в Суссексе в качестве летней резиденции. Замок, который находится в моем владении. En hiver nous serons a bonders. Tout est prepare[39]. Мы можем ехать туда в любой день. Мои друзья в Суссексе с нетерпением ждут вас. Мы будем ездить на лошадях, охотиться, играть, tout се que vous pourrez souhaiter[40]! Вам будет везде оказано уважение, какого достойна леди Фезерстонхаф!
Он отвесил ей низкий поклон, вывезенный им из Парижа, и выжидающе взглянул на нее. Она с удивлением выслушала его. Теперь же по ее губам пробежала насмешливая и недоверчивая улыбка, никак не соответствующая облику «Чувствительности», для которой она позировала Ромни.
— А кто поручится мне, что до совершеннолетия я не наскучу его светлости лорду и он не бросит меня, как старую перчатку?
Сэр Фезерстонхаф вынул и подал Эмме заверенную нотариусом бумагу. Это было его обязательство жениться на Эмме в день совершеннолетия. В случае, если бы он нарушил свое обязательство, каждому желающему предоставлялось право обращаться с ним как с жуликом и лгуном, нарушившим данное слово; на этот случай Эмме предназначалась сумма в двадцать тысяч фунтов, которая поступила бы в ее распоряжение независимо от приговора суда. Эту сумму Эмма получала и в том случае, если бы Фезерстонхаф умер до женитьбы на ней.